Бросок на Прагу - Страница 62
– Неужто скоро весна? – недоверчиво прошептал Борисов, придя домой невольно ульбнулся – до весны еще далеко, но звук ее уже действительно слышен.
И Светлана тоже почувствовала весну, отозвалась чуть слышно:
– Что-то в природе изменилось. Отпустило немного…
Борисов обрадованно выдернул из-за пазухи горбушку, завернутую в тряпицу, сунул Светлане в руки.
Та сжала хлеб пальцами, притянула к лицу. Проговорила едва внятно, в себя:
– Нет ничего лучше запаха хлеба…
Буржуйка прогорела, вода в котелке покрылась льдом. Надо было где-то снова доставать топливо. Но где? Борисов пошел по квартирам подъезда – все равно в доме уже никто не живет. В одной квартире было пусто, подчищено все вплоть до плинтусов, в другой тоже пусто, выломлен даже паркет, а в третьей Борисову повезло – на кухне горкой было сложено топливо – покрытые густые инеем обломки какой-то мебели, мелко поколотые, расщепленные. Борисов притащил их в Светланину квартиру, сунул несколько обломков в буржуйку, попытался разжечь с одной спички, как это делал у себя: спички ведь – тот же хлеб, но, видать, эту мебель не из дерева делали, а из камня, обломки были тяжелые, и запалить их с одной спички даже сам бог огня не смог бы.
Эта мебель – бывшая мебель – была сделана из дуба. Борисов тратил спички одну за другой и – странное дело, не чувствовал ни злости, ни досады. В другой раз он бы выматерил себя, хватанул бы кулаком по краю стола либо по подоконнику, а тут нет – ощущение света и весны, которое родилось в нем, не проходило. А раз так, то, значит, все должно было кончиться благополучно.
Он заставил-таки загореться тяжелые дубовые обрубки…
Жить стало чуть легче – брезжила весна, а с нею и избавление от холодов, от серой зимней стылости и, хотите верьте, хотите нет, даже от беды. Хотя кто способен уберечься от беды? И все равно сделалось ясно, что холода уже не добьют их. Голод, он может добить, снарядный осколок может, бомба тоже может, а вот холод уже нет.
Борисов продолжал работать над книгой. Хотя кому она была нужна, книга эта, Борисов не знал. В часть к моряку он отправил письмо – Борисова беспокоило, что тот долго не появляется в Питере – не случилось ли какой беды?
Как-то Борисов пошел проверить солнечные часы, «стрелки подвести» – заботу о часах он не снимал с себя, не хотел снимать, ходил к часам, как солдат на вахту, чистил площадку, менял наклон шпенька на деревянной доске, и хотя сверять «стрелки» было не с чем – поправлял шпенек, пользуясь простым арифметическим расчетом, каждый раз удивлялся тому, что доска еще не украдена, не пущена на растопку, потом прощально стоял у часов, будто в карауле, и отбывал домой.
В этот раз пришел – смотрит, у часов мнет унтами снег военный в белом полушубке и барашковой шапке, украшенной новой, поблескивающей эмалью звездочкой. На боку у военного громоздилась толстая брезентовая сумка из-под противогаза, у Борисова такая сумка тоже была, но он ее сжег в буржуйке. В каком звании, в какой должности был этот человек – не разобрать: петлицы со знаками различия военные на полушубках не носили. Шапка и полушубок были обычные, их имели многие командиры, а вот унты такие были положены только летчикам.
Выходит, человек этот служил в авиации. И скорее всего, летал на Большую землю – цвет лица у него был неблокадным. Борисов сглотнул слюну и постарался отвлечься от этого человека – тот был очень благополучным. До черной зависти благополучным. Что-то обиженное, горькое возникло в Борисове, он нагнулся над доской, рукавицей соскреб с нее липкую изморозь. Перед глазами заскакали, зарезвились алые мушки. Никому не ведомо, что будет завтра, кто умрет, а кто останется жить – все люди ходят под Богом, а если не под Богом, то под своим взводным либо ротным командиром, и у всех собственная судьба, которая, как и жизнь – одна. И у этого сытого военного – тоже.
– Эй, де-ед! – неожиданно услышал он крик.
«Ну вот, еще и деда какого-то нелегкая принесла, – недовольно подумал Борисов, обрезал себя, – дедов в Питере осталось – раз-два и обчелся, всех выбила блокада, чего быть недовольным? Их хранить, лелеять надо. Дышать, оберегать…»
– Это ты, дед, часы построил? – снова раздался возглас.
Борисов вздрогнул: выходит, «дед» – это он? Приподнялся над доской, посмотрел на румяного военного.
– Я!
От военного пахло табаком и водкой. Еще здоровьем, если здоровье может иметь запах. И немного – одеколоном. Совсем немного. Военный стянул с руки меховую перчатку, забрался в разбухшую противогазную сумку, достал буханку хлеба. Отломил половину, протянул Борисову.
– Держи!
– Зачем? – спросил Борисов слабо.
– Странный вопрос. Гонорар за солнечные часы!
– Спасибо. – Борисов взял хлеб. Полбуханки хлеба стоили ныне на рынке двое часов. – Спасибо… – Борисов втянул в себя хлебный дух.
Ноздри слиплись, голова пошла кругом.
– Извини меня, товарищ, – тем временем поправился военный, – ты, оказывается, вовсе не дед.
– В общем-то да, – признался Борисов.
– Блокада-а, – протянул военный горестно, как-то плаксиво, – проклятая война.
– Войн непроклятых не бывает. Всякую войну обязательно кто-нибудь проклинает.
– Ты когда еще здесь будешь? – спросил военный, вгляделся в фанерку, определяя, сколько сейчас времени. От деревянного шпенька падала короткая, едва приметная тень.
– Почти каждый день. Завтра буду снова, – ответил Борисов.
– Надо же, какая простая и мудрая штука – солнечные часы! – Военный покачал головой.
– Ничего мудрого в них нет!
Откуда-то с залива принесся ветер, приволок хвост снеговой крупы, морской сырости, которую не брал даже мороз.
Военный на ветер не обратил внимания, для него все эти перемещения воздуха, насыщенного морской мокретью и мелким клейким снегом, существовали только в одной ипостаси – помогает ветер взлетать или нет: против ветра взлетать, например, сподручно, по ветру сподручнее садиться. А может, это и не так, Борисов не был в воздухоплавании специалистом. Борисова ветер просадил насквозь.
– В следующий вторник я снова сюда приду, – сказал военный, пожевал губами, что-то соображая, спросил: – В котором часу будешь здесь?
– Да в этот же час. Я всегда прихожу в одно и то же время. Иначе часы не скорректировать.
– Все понятно. – Военный приложил руку к барашковой шапке. – До следующего вторника!
Борисов шел домой и думал о подарке. Полбуханки черняшки… Черняшка. Разве можно так звать хлеб? Черняшка – это что-то сухое, пахнущее подвалом и подворотней, приблатненными компаниями, а хлеб – это то самое, выше которого в Питере может быть только жизнь.
Да, дорогой подарок сделал военный. А разве морячок делал дешевые подарки? Подарки вообще не могут быть дорогими или дешевыми. Всякий подарок дорог, даже самый пустячный. А моряк сделал Борисову и Светлане подарок, дороже которого быть не может, – подарил им жизнь. Эх, моряк, моряк! Что же так долго от тебя нет вестей?
– Богато по нынешним временам, – сказала Светлана, когда он вытащил из-за пазухи хлеб, голос ее заставил Борисова встревожиться.
– Что-то произошло? – спросил он.
– Нет.
– О чем ты думаешь?
– О детях. Тех детях, которых уже нет. Помнишь, я тебе показывала детский рисунок? Дым, дым и овал посреди дыма?
– Конечно, помню.
– Самое правдивое изображение войны из всех, которые я знаю. Г-господи, неужели никого из детей моей группы уже нет в живых? – Светлана неверяще прижала руки к щекам.
– Никого нет, – жестко ответил Борисов. Жесткость эта была необходима, она отрезвляет человека, словно боль, и вообще это особой род жесткости, нужный, как лекарство. Это жестокость милосердия. – И с этим надо смириться, – сказал Борисов.
– Во время осенних обстрелов, когда в городе еще было электричество и ходили трамваи, один снаряд попал в трамвай, просек его навылет и всадился в угол дома. Осколки градом сыпанули, порубили людей. Из страшного, дырявого, словно решето, вагона вытащили белокурую голубоглазую девочку с отрубленной рукой, положили на носилки. Девочка все время поднималась, пытаясь соскочить с носилок, и кричала тоненьким, искаженным болью голоском: «Принесите мне мою руку, она осталась в трамвае. Пожалуйста, принесите мне мою руку!» У тех, кто слышал ее крик, на глазах стояли слезы, каждый готов был отдать свою руку девочке, лишь бы она не кричала.