Бросок на Прагу - Страница 58
– Не может быть, – прошептала Светлана.
– Никто с топчана еще не возвратился. Недавно в театре умер главный машинист сцены[3]. Шел спектакль, он почувствовал себя плохо. Поискал глазами кого-то, спросил, кому бы отдать монтировочный молоток, и умер. Проверили сердце – не бьется. Вот тебе и тыл! – Моряк покачал головой. – В тылу людей погибает не меньше, чем на фронте. Один актер повез на кладбище хоронить другого. На санках. Еле-еле дотащил до кладбища. Там фельдшер осмотрел мертвого, потом поглядел на живого и сказал: «Вас тоже можно хоронить», – и действительно – человека через несколько минут не стало.
– Откуда такие точные сведения? – не вытерпел Борисов.
– Все оттуда же, – сказал моряк и, подхватив Борисова и Светлану под руки, устремился вперед. – Из театра. Я вас до конца проводить не смогу, провожу чуть, ладно? А то мне возвращаться к своим. – Моряк обеспокоенно посмотрел назад, на темную молчаливую массу, вываливающуюся из подъезда и в ночной черноте невидимую. – Мне снова в расположение, – сказал он. – Без меня дойдете?
– Дойдем, – ответил Борисов.
– Ты это… ты это. – Моряк сбился, закашлялся, глотнув студеного воздуха. – Ты это, Борисов, ты Светлану береги. Понял?
На это «понял?» Борисов не ответил.
– Ничего ты, браток, не понял, – вдруг вздохнул моряк и в следующую минуту растворился в чернильной мгле ночи. Через несколько секунд прокричал из далекого далека, всколыхнув плотную непроглядную массу: – Береги Светлану, Борисов! И на всякий случай запомни мою полевую почту, – продиктовал номер почты, – а фамилию мою ты знаешь!
В темноте они двигались осторожно, стараясь не налететь на какой-нибудь выступ, угол здания или металлическую решетку изгороди. Земля слиплась с небом, снег никак не подсвечивал, хотя ночью он обыкновенно подсвечивает снизу, ничего не было видно – только темень да они. Борисов помнил, как после сентябрьских бомбежек в городе вырубилось электричество и люди, ослепшие, оглохшие, натыкались на столбы и друг друга, на мраморную и гранитную облицовку домов, ломали себе кости, ребра, падали без сознания, подмятые столкновениями, вышибали зубы и глаза.
Это уж потом додумались прицеплять на одежду фосфорные светящиеся пластинки – если в темени движется неживой гнилушечий огонек, значит, идет человек. Хорошо, что пластинок этих оказалось достаточно: до войны их было модно подкладывать под значки ворошиловских стрелков, и некий цех ширпотреба перевыполнил план, забил ими свои склады. Осенью сорок первого года этот лежалый товар здорово выручил питерцев.
Пластинка была нашита и на борисовском пальто, и на одежде Светланы. И отношение блокадников к фосфорной пластинке выработалось как к чему-то очень привычному, необходимому в туалете – ну как к пуговице, например.
И полет снарядов блокадники научились определять безошибочно – знали, когда идет наш снаряд, а когда немецкая чушка. Чушка обычно бултыхается в воздухе, скрипит ржаво, неприятно… У нашего снаряда – удаляющийся звук, у немецкого – приближающийся.
Бьют немцы по одиннадцать часов в сутки, кончают тютелька в тютельку, без переработок, если только какой-нибудь шальной фриц попадется либо слишком усердный, еще пару снарядов выпустит, а потом тоже затихнет, горожане уже перестали обращать внимание на эту пальбу – ну, бьют и бьют, и пусть себе бьют, подумаешь!
Хуже было с самолетами. Бывает, зависнет иногда один в небе, гудит тяжело, нагруженно – ясно, набит бомбами, как нерестовая плотва икрой, но бомбы не бросает, наматывает нервы на катушку, все уже в подвалах сидят, ждут, когда же эта собака точки над «i» ставить будет, а он все не ставит и не ставит – немцы проводили и такую обработку блокадников. Психологическую.
– Чего молчишь? – спросила Светлана.
– Думаю, – не сразу ответил Борисов.
– О «Летучей мыши»?
– О пирогах с капустой. – Борисов неожиданно рассмеялся.
– О чем, о чем?
– Главное, когда готовишь пироги с капустой, – иметь хороший гаечный ключ. Как еще называются такие пироги? Кулебяка?
– Кулебяка. А ключ зачем?
– Берешь пластину теста, накладываешь на нее горкой капусту, сверху также придавливаешь лепешкой теста. В углы ставишь болты и стягиваешь гайками. И в духовку!
– Интересно, интересно, – слабым голосом проговорила Светлана. – Чего еще вкусного есть в отечественной кухне?
– Пирожки с горчицей – тоже отменная вещь. Называются – «Ленинградские». И бутерброды, которые пьющий питерский люд называл до войны бутыльбродами.
– Безмятежная и щедрая пора! Вернется ли она когда-нибудь?
– Безмятежная и щедрая пора – была ли она вообще? – Борисов споткнулся о невидимую снеговую кочку, попавшую под ноги, слабо мотнул рукою в воздухе.
– Бутыльброд! – усмехнулась Светлана.
– Даже профессора с дворянской родословной и те употребляли бутыльброды. Милое это дело: кусок черного хлеба, желательно поджаренный с двух сторон, намазывается маслом, сверху на масло надо положить тонкий ломтик мармелада, сверху – кусочек селедки, селедку намазать хреном и сверху снова тонкий ломтик мармелада. Что еще нужно просвещенному русскому человеку под стопочку водки?
Светлана приняла игру Борисова.
– Слишком простой бутерброд, – сказала она, – категория сложности не достигает даже единицы. На ломтик мармелада надо еще положить ломтик сыра, сыр сверху намазать творогом, желательно свежим, творог полить сметаной, в сметану сунуть кусочек трески жареной, посыпать ее перцем, сверху пристроить две шоколадные конфетки и горчицей нарисовать вензеля. Вот тогда будет бутерброд первой категории сложности. Есть бутерброд еще сложнее.
– Нерусская еда для русского мужика.
– Есть хочется. – Голос Светланы сошел на шепот.
Борисов замолчал – не тот они затеяли разговор.
– Ты изменился, – заметила как-то Светлана.
Борисов сидел за столом – он начал писать книгу. В голодном холодном Питере, в этих условиях – и книга! Вместо тех, которые он сжег. Но Борисов понимал, что только так он может заткнуть дыру, неожиданно образовавшуюся в нем. Он не знал, нужна ли эта книга, дойдет ли до издательства и до читателя – Борисов может умереть, не завершив ее, и исписанные мелким, сильно заваливающимся вправо почерком листки попадут в чью-нибудь жоркую топку, минут на десять обогреют человека, и все, – но Борисов об этом старался не думать. Он работал. Работа спасала его.
– Я изменился? – спросил он у Светланы.
– Вот уж этого я не знаю. А то, что стал другим, – факт. Со стороны ведь всегда виднее.
– Никогда этого не замечал.
– Естественно. Когда глядишь из самого себя, ничего не замечаешь.
– Так уж и ничего, – хмыкнул Борисов, оторвавшись от книги. Он еще находился в тексте и не обрел себя. Поднялся, глянул в окно.
Окно было густо залеплено слоем инея, иней махрился, посверкивал иглами, дышал холодом. Борисов смотрел в окно и ничего не видел в нем. Сколупнул пальцем махристый комок, взял его в ладонь. Комок небольшим шерстистым паучком лежал в ладони и не таял, словно Борисов был мертвым. И ладони от этого паучка не было холодно – кожа ничего не чувствовала.
– Ко мне, по-моему, начал хуже относиться, – сказала Светлана.
– К тебе? – Борисов выпрямился и так в прямой стойке, будто в позвоночник ему гвоздь загнали. – Да ты что!
– Говорю, что вижу.
– Первая семейная сцена. – Борисов усмехнулся.
– Для того чтобы эти сцены стали семейными, мне надо выйти за тебя замуж.
– Нет, – быстро произнес Борисов.
– Что-о… Боишься?
– Нет, не боюсь, – Борисов качнул головой, на лице у него появилось горькое выражение, – совсем другое. Есть порядочность, есть чистота отношений, есть вообще вещи, которые ни в одном кондуите не записаны, но которые знают все. Не будь их – и человек скатится вниз. У него вырастет хвост, шерстью покроются руки. Надо быть чистым не только по отношению к женщине, которая тебе нравится, а и по отношению к мужчине, которого нет, но которого ты ценишь.