Бросок на Прагу - Страница 53
– Паек полкового разведчика, – бодро отозвался морячок, оправил на себе шерстистую темную форменку, натянутую на бумажный серый свитер, встал. На груди у него звякнули две медали, обе на квадратных плоских колодочках, обтянутых красной материей. На одной колодке ткань была уже вытерта, засалилась и потемнела, на другой дразнила взгляд своей яркостью – видать, морячок время даром не терял, исправно зарабатывал награды.
Да что награда! Самая главная награда, которая достается фронтовику, – это жизнь. Если жив, то никакого ордена не надо, ничто не сравнится с жизнью по ценности своей, в ощущении, что ты видишь белый свет, дышишь, можешь ходить и топить печку, писать книги, вспарывать ножом говяжью тушенку, грызть сахар и запивать его крутым фыркающим кипятком, любить женщин и небо… Г-господи! Борисов чуть не задохнулся от мысли, что все это в один миг может оборваться, превратиться в пустоту, в гниль, сглотнул слюну, застрявшую в горле, и сделал шаг навстречу моряку.
Краем глаза заметил, что вид у Светланы какой-то ошеломленный, даже блеклость и худоба вроде бы исчезли, в глазах появилась жизнь.
– Какое богатство, вот спасибо! – проговорил Борисов, сделав еще один шаг к моряку, обнял его и чуть не застонал от ответного крепкого сжима, ему показалось, что сердце сейчас выскользнет у него из грудной клетки, открыл рот – пропал воздух, нечем было дышать, кости захрустели.
– Меня зовут… да, в общем, и не важно, как зовут, – простецки заявил морячок, продолжая держать Борисова на весу, он был прям и бесхитростен, этот человек. – Фамилия моя – Яковлев. Свободный человек, родился в старом купеческом городе Липецке в одна тыща девятьсот двадцать четвертом году. Смею заметить – при советской власти! Не участвовал, не воевал, не выступал, не имел, не крал, был идейно убежденным…
Борисов уперся руками в грудь морячка:
– П-пусти!
Морячок что-то обескураженно пробормотал и отпустил Борисова.
– Не рассчитал я, извини!
Захватив ртом побольше воздуха, Борисов закрыл глаза, покачнулся от того, что пол поплыл в сторону, и прижал руку к костлявому холодному лбу!
– Худо мне чего-то!
– Это от голода, это пройдет, – засуетился морячок, – сейчас позавтракаешь, и все пройдет!
– Сердце останавливается, – пожаловался Борисов, хотел добавить, что его будто бы полуторка переехала, – по району ходила такая автомашина, подбирала трупы, но смолчал – ведь морячок не хотел причинить ему боль, выдохнул: – Ничего… Пройдет! Уже проходит!
– Я сейчас, я сейчас, – продолжал суетится морячок. – Вас-то как зовут?
– Борисов!
– Это фамилия. А имя?
– Просто Борисов, и все. Так удобнее.
– Обиделся? – огорченно спросил морячок.
– Нет.
– Обиделся. – Морячок вздохнул. – Прости меня дурака, пожалуйста, – попросил он.
– Ничего, все уже прошло. – Борисов попытался улыбнуться, но вялые влажные губы плохо слушались его. Оглядел кухню, обжегся о блестящие глаза Светланы, и что-то тревожное сжало ему сердце.
Неподалеку тряхнуло землю, с потолка полетела серая пыль. Когда снаряд уходит в задымленное пространство, он всегда бывает слышен – голоса у снарядов разные, у одних гундосые, с прононсом, у других повизгивающие, у третьих истеричные, у четвертых грубые, напористые, у пятых тонкие, по-бабьи жалостливые – словом, что ни чушка, то своя песня; когда чушка бултыхается в воздухе, то она хорошо слышна, а эта прошла беззвучно. Значит, была «своя».
– Метров четыреста отсюда, – по звуку разрыва определил морячок. – Следующим может накрыть нас.
– Не накроет. – Борисов опять попробовал губами воздух, он не захватывал его. Неужели морячок что-то повредил у него?
– Раз не накроет, тогда будем завтракать. – Морячок подмигнул Борисову. – Мы только тебя ждали! – Морячок был невысок, но крепок, уверен в себе, плечи крутые, грудная клетка тугая, накачанная. – Завтракать будем с чаем. С настоящим чаем.
Оказалось, и чайник уже заварен. Не сладкой вонькой землей разбитых Бадаевских складов, которую ела половина Ленинграда, не сушеной травой и листьями, от которых кроме вяжущей горечи и поносов ничего не бывает, не морковной смесью, а настоящим, давно забытым чаем. Борисов, вдохнув этого запаха, размяк, стеснение в груди ослабло, он неверяще улыбнулся.
Над домом снова прогудел тяжелый снаряд: «Не наш», – определил Борисов. Через минуту под ногами встряхнуло пол. Для морячка же эти звуки войны не существовали – он к ним привык.
– Мать письмо прислала, – суетился он, мастерски нарезая ножом тонкие прозрачные дольки сала, как на подбор одинаковой величины, – пишет, что на город ни одной бомбы пока не упало, самолеты проходят мимо, на Воронеж, а Липецк для них словно заговоренный. – Морячок качал головой в такт движениям ножа, твердо, будто дробь, прокатывал слова. – Ни один самолет не свалился на крыло, вот загадка.
– Ничего загадочного, – вздохнув, проговорил Борисов, вздохнул поглубже, проверил себя. Легкие работали. – Немцы собираются взять этот город целым.
– Вполне возможно. Там металлургический завод, он им, думаю, во как нужен! – Морячок провел себя пальцем по горлу. – Война требует железа, свинца и пороха…
– И людей, – добавил Борисов.
– И людей, – согласился морячок.
Странное дело: кухня всегда была громоздкой, пустой и холодной, как пещера, ее никогда не могли заполнить люди, в ней обязательно существовали провалы, белые пятна; даже если ее целиком заставить мебелью, она все равно будет таращиться печальными пустотам, давить, но вот появился морячок, и пространство преобразилось, пустоты исчезли, голая обшарпанная кухня, с которой Борисов никогда, даже в лучшую сытую пору, не мог совладать, оказалась заполненной. Видимо, не от предметов это зависит. Все, что было здесь нелепым, чужим, неожиданно встало на свои места, приобрело смысл.
– Липецк – город знаменитый, – продолжил морячок, – в Гражданскую войну объявил себя республикой, Петр Первый начинал в нем корабли свои строить…
– А какая, собственно, связь? – спросил Борисов.
– Просто я говорю о начале начал. А потом принято рассказывать о том, что хорошо, о плохом – умалчивать. Законно? Дома купеческие стоят у нас на горках, горки мы называем спусками. В честь Петра Первого, он спускал корабли с горок. Один такой спуск в центре назвали Петровым, выходит он прямо к реке. В домах всегда были самовары. Это закон. Десятка по два. Все нафабренные, стреляют солнечными лучами и, смею заметить, – морячок вздернул указательный палец, пошевелил им, – у каждого самовара свой вкус, двух одинаковых чаев не бывало. Из артельного, на полтора ведра самовара – один чай, из тульского, обмедаленного – другой, из самовара с глубоким серебрением – третий, из латунного – четвертый, из медного, красного – пятый, из шаровидного – шестой, из походного, разбирающегося, офицерского – седьмой, из холостяцкого самовара – восьмой, из бронзового – девятый…
– Холостяцкий? – удивилась Светлана. – Никогда не слышала о таком самоваре.
– Не самовар, а целая машина, смесь примуса с керосинкой. У него два отделения: в одном холостяк кипятит чай, в другом варит суп.
У Борисова от вида еды сперло дыхание, он не думал, что нормальная довоенная еда может так одуряюще действовать, в глотке вновь скаталась в моток проволока, вызвала неудобство, на лбу, подбородке и губах выступил пот. Отчего же так слабы, уязвимы люди, отчего не могут держать себя в руках?
В воздухе вновь тяжело прошелестел снаряд, расшевелил пространство, звук у него был водянистым, бултыхающим. Борисов и к этому снаряду отнесся равнодушно – чужой!
Если сидишь в окопах или кукуешь где-нибудь среди болотных кочек, как это было с Борисовым, то многое угадываешь наперед, солдат просто учит этому себя, это перво-наперво, а все остальное потом – любое движение камышинки или далекое звяканье выдаст того, кто сидит по ту сторону незримой линии, – примет таких сотни, тысячи, возникают они из взаимоотношений живой земли и человека, а вот в городе этого нет. Живые взаимоотношения между асфальтом и человеком не возникают – у асфальта нет души, нет тепла, плоть его глуха – ничего никогда не подскажет человеку – и не предскажет тоже. Ни беды, ни радости.