Бросок на Прагу - Страница 48
– Самый лучший день – тот, которым живешь сегодня. – Борисов поставил миску с «лапшой» на подоконник; чтобы сварить ее, нужна была вода, а вода еще не подоспела. – Хорошо, что я нашел кусок сыромятной кожи. Как и почему он оказался у меня – не знаю. Словно бы подарок Божий. – Борисов вздохнул.
– Самая лучшая еда – та, что находится на столе. Особенно если рядом с тарелкой лапши положить сто двадцать пять граммов хлеба – славный симпатичный кирпичик. – Светлана вжалась в пальто и снова запрокинула голову назад, ловя зрачками холодные красноватые отблески.
– Что с тобой? – встревожился Борисов.
– Ничего. От холода совсем себя не чувствую.
– Не знаешь, сколько эту кожу надо варить?
– Никогда не варила. Наверное, чем дольше, тем лучше.
Борисов сел по другою сторону печушки, подышал себе за воротник. Потом взялся за печушку, подкинул в нее еще пару книг, поморщился – ну будто бы самого себя в огонь кидал. Человек вообще слабое существо, идеально сильных, устремленных личностей, сжигающих себя ради достижения цели, нет, в науке они перевелись вместе с несгибаемым Джордано Бруно, и все равно, несмотря ни на что, человек продолжает считать, что он силен, и это упрямство редко доводит его до добра. Борисов вздохнул и неожиданно пришел к мысли, что книг создано гораздо больше, чем человек сможет прочитать. Считается, что средняя продолжительность жизни равна семидесяти годам. Человек же, если будет читать книги беспрерывно, не отводя времени на сон и еду, вряд ли одолеет одну пятидесятую часть художественной литературы, считавшейся в России избранной. А что тогда говорить о документальной литературе, о книгах специальных, дневниках, описаниях природы, трактатах о камнях и животных? Человек просто-напросто будет раздавлен этой горой. Все равно книги было жалко. Помедлив немного, Борисов швырнул в буржуйку еще одну книгу.
– Хорошая книга – и подарок и наказание, – проговорил он.
– Почему?
– Приятно иметь в доме хорошую книгу, с каждой книгой человек приподнимается над собой либо делает попытку приподняться, но каждая книга доказательно бьет человека, вколачивает в голову мысль, насколько он еще несовершенен. Разве приятно ощущать собственное несовершенство? Книга – это гора, а человек – низменность, долина под ней. Мошка и Ростральная колонна. Исходная точка любой науки – невежество. Так было всегда. Ступени от невежества к науке – книги. Книги. Дюма-отец написал двести пятьдесят романов, Бальзак – тоже двести пятьдесят. Лопе де Вега – тысячу семьсот драм, из которых, дай бог, только одна пятнадцатая часть дошла до нас. Это только три писателя. А сколько их еще? Не только первостепенных, а второ-, третье-, четвертьстепенных! Салиасы, Соллогубы и Боборыкины!
– По-моему, звучит несколько кощунственно. – Светлана поежилась.
– Им нужно бессмертие, нам нужно тепло. – Борисов, быстро распахнув дверцу печушки, швырнул в огонь еще одну книгу. – И что больше значит: бессмертие, которое не потрогаешь пальцами, не помнешь, не согреешься, или тепло, способное спасти человека от смерти?
– Тепло тоже не потрогаешь пальцами.
– А вот и формула: и у книг и у тепла – одна цена. И за книги и за тепло человек платит жизнью. Прошу извинить меня – я брюзга. А брюзге всегда кажется, что он прав.
– Вы не брюзга.
– Ну, тогда у этого есть другое название.
– Определения должны быть точны.
– Я астроном, Светлана, а астрономия – не самая точная наука, хотя и считается точной. Но только из-за близости к математике. Но «считается» – это уже не истина, это пол-истины. Ошибка плюс-минус миллион лет и расстояние плюс-минус миллион километров у нас такая ж обычная вещь, как смена времен года.
– Цифры, которые я, например, никогда не смогу понять. – Светлана прикоснулась пальцами к буржуйке, отдернула – эти легкие печушки обладают способностью быстро и сильно нагреваться и так же быстро и сильно остывать. Тепло они не держат. – Да и всякий другой человек не сможет: такие цифры не вмещаются в голове, вмешаются только значки.
– Русский человек всегда действует с размахом. В песне, в гульбе, в драке, в цифрах, даже в философии. – Борисов помолчал немного, облизал губы, ощутил их омертвелую сухость и холод – губы ничего не чувствовали. Поднял голову, посмотрел на ведро, в котором ворочался, пофыркивал тающий снег, расплывался сыро, как-то бестелесно, вздохнул. – Землей пахнет. Снег, когда тает, всегда пахнет землей.
– Скорее бы весна, – тихо отозвалась Светлана.
Борисов кивнул: придет весна – хоть траву можно будет есть, и с водой проще станет.
– Скорее бы! – шевельнулся Борисов. Светлана права: из-за воды в эти лютые морозы столько обессиленных людей отдали богу душу! И кто считает, сколько конкретно?
…Ограждений на Неве нет – убраны либо снесены снарядами, спуски обледенелые, скользкие, на них невозможно удержаться, люди бьются, скатываются вниз, остаются на льду, иногда их спасают моряки с кораблей, до весны впаянных в лед Невы, но и сами моряки – ослабелые, еле ноги передвигают, и их почти нет на кораблях, оставлено всего по нескольку человек для присмотра, команды переведены в пехоту, отправлены на фронт. Лунки в Неве узкие, смерзшиеся, воду надо не ведром черпать, а наливать кружкой, один черпает, остальные стоят и ждут, корчатся под ветром, посматривают на опасный обледенелый спуск, который им предстоит одолеть, и холодные мысли приходят им в голову: одолеют ли? Если повезло в один раз, то повезет ли в другой?
Борисов пошел как-то на Неву с санками, прикрутил к ним веревкой ведро, сверху приладил крышку от кастрюли: крышка проваливалась в ведро, поэтому Борисов закрепил ее с одной стороны за дужку, а с другой оставил свободную бечевку, болтающуюся, как ботиночный шнурок, чтобы завязывать.
На голый береговой стес взобраться с санками он тогда не смог, все опрокидывался и вместе с грузом уходил вниз. Когда понял, что не вывезет, сел на лед и, раскачиваясь из стороны в сторону, заплакал. Он не знал, что делать – и санки с водой бросать было нельзя, и не бросать нельзя: с водой наверх он не выкарабкается.
С серого приземистого судна, тесно прижавшегося к берегу, спустился пожилой черноусый моряк в щеголеватых широких клешах, подошел к Борисову, кинул двухметровый веревочный конец.
– Вот что тебе надо, браток!
Борисов отер кулаками глаза: а к чему, собственно, веревка? Оказалось, все очень просто – надо было привязать веревку к передку санок, выбраться самому наверх, а потом веревкой вытянуть санки. Борисов даже забыл поблагодарить моряка за подсказку.
Как-то Борисов по дороге угодил под бомбежку – завыли, взрезая ноющими звуками небо, сирены, часто, с задавленным булькающим стуком захлопали зенитки, где-то coвсем рядом заработал, полосуя строчками облака, счетверенный пулемет. Борисов, оставив санки, нырнул в какой-то промерзлый темный подвал. Слабая это защита – непрочный подвальный свод, и все-таки защита, в подвале спокойнее, чем на открытом месте, человек перестает раздваиваться в собственных глазах – не то ведь раньше Борисов, попадая под бомбежку, отмечал – ну будто бы он опускался в мокрый шевелящимся туман, от тела отслаивались руки, ноги, сам он уменьшался до карикатурных размеров, растворялся в зыбком ядовитом мареве, ощущал невольный испуг, потом под очередные глухие удары руки-ноги приклеивались вновь, а в ушах начинал заливаться назойливый писклявоголосый колокольчик, так не соответствующий бухающим ударам, выворачивающим землю наизнанку.
Где-то рядом здорово грохнуло, землю встряхнуло, из подвального свода полетела перемерзлая каменная крошка, запахло кислым, словно по неровному полу рассыпали квашеную капусту, глаза залепило. Он поглядел на подрагивающее туманное марево, начал у себя на глазах раздваиваться, подумал, что в этом раздвоении он хоть и видит себя со стороны, а все-таки остается самим собой, в нем нет того секущего, уничтожающего человека страха, который, бывает, появляется у других под бомбежкой, подминает, сплющивает, превращает в ничто, в плевок – возможно, благодаря раздвоению они сохраняются…