Бросок на Прагу - Страница 45
Как-то к Борисову пришла старушка соседка, дородная, в черном длинном платье и черной шали, пожаловалась, что у нее остановились все домашние часы, время в квартире перестало существовать совсем. Через месяц Борисов увидел ее мертвую на улице, тело было проволокой прикручено к сорванному с крыши железному листу и оставлено на дороге: у человека, который это сделал, не было сил, чтобы отвезти труп на кладбище.
Уходя, соседка пожаловалась, что не только она – многие живут ныне без времени – домашние часы стоят, их забывают заводить, ручные тоже в простое, у иного человека просто сил не хватает, чтобы накрутить маленькое рубчатое колесико – уж очень увертливое оно, каждый раз выскальзывает из пальцев. Борисов посмотрел ей вслед, подумал:
«Что время! Ничто оно, вот и все, – ничего не стоит, не видно его и не слышно, меж пальцев, как материю, время не пропустишь. Звук идущих часов, говорят, самый зловещий звук на земле. Впрочем, нет! Более зловещи мягкие удары комков земли о крышку гроба. От мягких “бух-бух-бух” по коже пробегает дрожь. Звук тряпичный, противный, застревает в ушах, словно снег, поднятый взрывом, а какой жестокий смысл у него! Время и смерть стоят на одной доске. Любое начало жизни есть начало смерти». – Он покачал головой. Старушка хоть и еле передвигала валенками, а удалялась с достоинством, было в ней сокрыто нечто вызывающее уважение и одновременно скорбь: старушка соседка не могла овеществлять собою вечность.
– Время, время, время, – начал бормотать Борисов вслух, понимая, что старушка завела его, словно будильник, совместила стрелки прошлого со стрелками настоящего. Интересно, а будущее имеет стрелки?
На следующий день он пошел на фабрику Урицкого – знал, что эта фабрика до войны делала табак, а что сейчас делает – не знал, но на всякий случай полагал, что там обязательно должна быть деревянная упаковка: дощечки, доски, листы фанеры, перекладины. В проходной его долго держали. Охранник – худой кадыкастый человек с впалыми, серыми от голода и несбритой щетины щеками, все пытался проколоть Борисова пронзительным синим взглядом:
– Вы к кому?
– Мне бы к начальству, – нерешительно тянул Борисов, трогал пальцами металлическую перекладину, вытертую до блеска, ежился: уж очень пронзительными, острыми и по-девчоночьи яркими были глаза у охранника, смотрит так, будто выворачивает его наизнанку, пытается дознаться, что у Борисова в карманах.
– К какому начальству? – тихим недобрым голосом спрашивал охранник, берясь рукой за тяжелую громоздкую кобуру, висящую у него на поясе. Судя по тому, как кобура оттягивала пояс, в нее была запрятана не алюминиевая ложка и не щипчики для обкусывания ногтей, а что-то более весомое.
«Интересно, какой звук у этой пушки? – покосился Борисов на кобуру. Обозлился. – Не пушка, а дура! И охранник дурак, раз в каждом прохожем видит шпиона». Пошарив у себя в кармане, вытащил потрепанную книжицу.
– Да к любому начальству! – повысил он голос. – Я – член-корреспондент Академии наук СССР!
Охранник гулко кашлянул.
– Член-корреспондент, значит? – протянул руку, беря удостоверение, обжег Борисова синим острекающе-крапивным огнем. – Посмотрим, что за член и тем более корреспондент! – Охранник снова гулко кашлянул, внимательно осмотрел удостоверение, потом повернулся к Борисову спиной, свел лопатки вместе и просунулся в небольшое квадратное оконце, позвал кого-то. Вернул удостоверение Борисову. – Жди! – хмыкнул недобро, уплывая куда-то далеко, в свои заботы – Борисов уже перестал для него существовать. – Член-корреспондент!
Вскоре в проходной появился человек в черной, поблескивающей от мазута и железной окалины телогрейке, с испятнанными солидолом руками и лицом, и Борисов понял, что фабрика Урицкого уже давным-давно выпускает не табак, а нечто другое – работает на фронт, иначе бы не был тот усталый хмурый человек так измазан. Пришедший покосился на охранника и вялой шаркающей походкой – он был голоден и еле волочил ноги – подошел к Борисову.
– Слушаю вас, – проговорил он тихо, поморщился, зачем-то потрогал голову, слова поморщился, в блеклых внимательные глазах его жила боль, и Борисов, уловив эту боль, почувствовал себя неловко: может быть, напрасно он пришел сюда? Ведь этот человек явно точит снаряды, либо собирает танковые моторы: насквозь пропитался и пропах железом и смазкой.
– В городе остановились все часы, – сказал Борисов и переступил с ноги на ногу: ведь не его это забота – часы, голос сделался обиженным, чужим. Пришедший продолжал внимательно слушать Борисова, и это внимание подбодрило его, он сглотнул, глоток получился гулким, неприятным. – Поэтому я хочу у нас в сквере установить солнечные часы.
– Доброе дело, – невзрачным тихим голосом отозвался человек в телогрейке, часто поморгал глазами, пытаясь унять резь – под веки ему будто наждачная крошка попала, уголки глаз заслезились, в них блеснуло что-то светлое, и Борисов вновь ощутил неловкость, он словно бы подсмотрел нечто такое, что нельзя было видеть, пробормотал:
– Извините!
– Ничего, – отозвался человек в телогрейке. Он все понял, достал из кармана скомканною серую тряпицу, промокнул ею глаза. – Двое суток без сна.
– Для того чтобы установить часы, разметить их, мне нужна вот такая доска. – Борисов руками очертил квадрат, показал размер.
– Сложное дело, – вздохнул человек в телогрейке, – у самих дерева нет, многие цеха пробиты снарядами, люди от холода падают в обморок.
– Но ведь это же для часов! – Голос у Борисова сделался звонким, высоким, обиженным, что-то в нем натянулось. – Для всех!
– Понимаю, – кивнул человек в телогрейке, тяжело и хрипло вздохнул, проговорил прежним тихим, не окрашенным ни в какой цвет голосом: – Жди меня здесь!
Борисов ждал его минут двадцать, ежился под острым, неприязненным взглядом фабричного охранника, ждал, что тот выскажет ему что-нибудь, выдаст по первое число, но тот молчал – сверлил глазами Борисова и молчал. Борисов, сохраняя некое равновесие, тоже не ввязывался в разговор, прислушивался к смазанному звуку станков, к клекотанью студеного ветра на улице, к звону слабости, которой он никак не мог вытряхнуть из ушей. Наконец мастер вернулся, держа в руках промасленный деревянный квадрат со свежим обпилом края.
– С собственного стола снял, распилил пополам. – Усмехнулся печально, болезненно: – Как в народной песне – тебе половина и мне половина.
Сердце у Борисова поползло вверх, к глотке, сделалось тепло, он был благодарен этому усталому человеку в просторной, имеющей кожистый блеск телогрейке.
– С-скажите, как ваша фамилия? – Борисов взялся пальцами за шею, помял ее.
– А, пустое. – Человек в телогрейке улыбнулся чуть приметно, буквально кончиками губ, пошатнулся, покосился на фабричного охранника – уж очень тот кололся взглядом, ну будто гвозди вколачивал, проговорил: – Ты, вохра, поласковее будь с людьми!
– Я что – я ничего, – смущенно пробормотал фабричный охранник, положил руку на кобуру, потом, ощутив неловкость, прижал пальцы на солдатский манер к ушанке. – Живы будем – исправимся!
– Вот именно – живы! – проговорил человек в телогрейке серым, бесцветным голосом и ушел.
Дома Борисов ножом соскоблил солидоловую налипь с квадрата, соскобленные застружины аккуратно сгреб на лист бумаги, отложил отдельно – сгодится для буржуйки. Целый вечер Борисов просидел над доской, тушью расчерчивая ее, в центре циферблата вырубил углубление для стрелки. Потом растопил печку, распахнул дверцу буржуйки, сунул руки чуть ли не в самый огонь, хватил пальцами пламя, растер его и долго так сидел, не чувствуя ни жара, ни боли. Впрочем, пламя было слабое, оно едва-едва плескалось в печушке, синеватые хвосты отрывались, улетали в узкое коричневатое жерло трубы. Борисов сидел перед огнем и чувствовал себя хорошо. Давно он уже так хорошо себя не чувствовал. Он ощущал живой сцеп, который связывал его с людьми, делал причастным ко всему, что сейчас происходило в Питере и его окрестностях, у него глухо и медленно, будто экономя энергию, билось сердце, отзывалось на чью-то далекую боль, на стоны раненых, привезенных в госпиталь, расположенный в соседнем квартале, на крик ребенка, у которого только что умерла мать и он остался один в огромной гулкой квартире, обреченный, беспомощный, съежившийся от холода. Если бы знал Борисов, где находится ребенок, – спас бы, но узнать не дано – город был мертвый в этот час.