Бремя черных - Страница 2
Изменить размер шрифта:
Вольные мысли
1
В России выясненье отношений
Бессмысленно. Поэт Владимир Нарбут
С женой ругался в ночь перед арестом:
То ему не так, и то не этак,
И больше нет взаимопониманья,
Она ж ему резонно возражала,
Что он и сам обрюзг и опустился,
Стихов не пишет, брюзжит и ноет
И сделался совершенно невозможен.
Нервозность их отчасти объяснима
Тем, что ночами чаще забирали,
И вот они сидят и, значит, ждут,
Ругаясь в ожидании ареста
И предъявляя перечень претензий
Взаимных.
И тут за ним приходят —
Как раз когда она в порыве гнева
Ему говорит, что надо бы расстаться,
Хоть временно. И он в ответ кивает.
Они и расстаются в ту же ночь.
А дальше что? А там, само собою,
Жена ему таскает передачи,
Поскольку только родственник ближайший
Такую привилегию имеет;
Стоит в очередях, носит продукты.
Иметь жену в России должен каждый —
Или там мужа; родители ненадежны,
Больны и стары, а всякий старец
Собою озабочен много более,
Чем даже отпрыском. Ему неясно,
С какой он стати, вырастив балбеса
И жизнь в него вложив, теперь обязан
Стоять в очередях. Не отрицайте,
Такое бывает; вообще родитель
Немощен, его шатает ветром,
Он может прямо в очереди сдохнуть,
Взять и упасть, и не будет передачи.
В тюрьме без передачи очень трудно.
В России этот опыт живет в генах.
Все понимают, что терпеть супруга
Приходится. Любовниц не пускают,
Свиданий не дают, а женам можно.
Ведь в паспорте никто пока не пишет
«Любовница»! А получить свиданье
Способен только тот, кто вписан в паспорт.
Вот что имел в виду Наум Коржавин,
Что в наши, дескать, трудные времена
Человеку нужна жена. Нужна. Уж верно,
Не для того, чтоб с нею говорить.
Поэтому выясненье отношений
Бессмысленно. Поэтому романы
В России кратки, к тому же всегда негде.
Нашли убогий угол, быстро слиплись,
Быстро разлиплись, подали заявленье,
Сложили чемодан и ждут ареста.
Нормальная любовь. Потом плодятся,
Дети быстро знакомятся, ищут угол,
Складывают чемодан и ждут ареста.
Паузы между эпохами арестов
Достаточны, чтобы успели дети
Сложить чемодан и слипнуться. Ведь надо
Кому-нибудь стоять в очередях.
В любви здесь надо объясняться быстро —
Поскольку холодно; слипаться быстро —
Поскольку негде; а разводиться
Вообще нельзя, поскольку передачи
Буквально будет некому носить.
2
В Берлине, в многолюдном кабаке,
Особенно легко себе представить,
Как тут сидишь году в тридцать четвертом,
Свободных мест нету, воскресенье,
Сияя, входит пара молодая,
Лет по семнадцати, по восемнадцати,
Распространяя запах юной похоти,
Две чистых особи, друг у друга первые,
Любовь, но хорошо и как гимнастика,
Заходят, кабак битком, видят еврея,
Сидит на лучшем месте у окна,
Пьет пиво – опрокидывают пиво,
Выкидывают еврея, садятся сами,
Года два спустя могли убить,
Но нет, еще нельзя: смели, как грязь.
С каким бы чувством я на них смотрел?
А вот с таким, с каким смотрю на все:
Понимание и даже любованье,
И окажись со мною пистолет,
Я, кажется, не смог бы их убить:
Жаль разрушать такое совершенство,
Такой набор физических кондиций,
Не омраченных никакой душой.
Кровь бьется, легкие дышат, кожа туга,
Фирменная секреция, секрет фирмы,
Вьются бестиальные белокудри,
И главное, их все равно убьют.
Вот так бы я смотрел на них и знал,
Что этот сгинет на восточном фронте,
А эта под бомбежками в тылу:
Такая особь долго не живет.
Пища богов должна быть молодой,
Нежирною и лучше белокурой.
А я еще, возможно, уцелею,
Сбегу, куплю спасенье за коронку,
Успею на последний пароход
И выплыву, когда он подорвется:
Мир вечно хочет перекрыть мне воздух,
Однако никогда не до конца:
То ли еще я в пищу не гожусь,
То ли я, правду сказать, вообще не пища.
Он будет умирать и возрождаться
Неутомимо на моих глазах,
А я – именно я, такой, как есть,
Не просто еврей, и дело не в еврействе,
Живой осколок самой древней правды,
Душимый всеми, даже и своими,
Сгоняемый со всех привычных мест,
Вечно бегущий из огня в огонь,
Неуязвимый, словно в центре бури, —
Буду смотреть, как и сейчас смотрю:
Не бог, не пища, так, другое дело.
Довольно сложный комплекс ощущений,
Но не сказать, чтоб вовсе неприятных.
3
После Адорно
Адорно приписывается (кем приписывается? – многими)
Мысль о том, что писать стихи после Освенцима —
Варварство; он так и пишет – варварство.
Обычно эту формулу Адорно
Цитируют злорадно и задорно.
И это понятно: есть категория людей,
Которые охотно согласятся,
Чтобы Освенцим был, а стихов не было.
Я их понимаю очень хорошо:
Стихи для них – постыдный компромисс,
Тогда как Освенцим – нечто бескомпромиссное,
И кстати, если им ничего не будет
И не услышит политкорректный Запад,
Они готовы даже заявить,
Что Освенцим тоже был культурной акцией,
Причем гораздо более значительной,
Чем весь террор и красные бригады;
Люди Освенцима, построенные на плацу,
Напоминают им собою строфы
Немыслимых, нечитаных стихов,
А всякие этические восклицания
Мешают насладиться в полной мере
Такой сверхчеловеческой эстетикой.
Сказал же, если я не забыл, Штокхаузен,
Что высшим актом творческого гения
Была атака 11 сентября;
И с этой точки зренья после Освенцима
Нельзя писать не потому, что стыдно,
А потому, что лучше не напишешь.
И то сказать, какое впечатление
Сравнится с тем, которое Освенцим
Производил на зрителей и участников?
И не зовем же мы протофашистом,
Допустим, Блока, после гибели «Титаника»
Записавшего, что есть еще океан?
Есть также люди, думающие всерьез,
Что евреи были наказаны за Христа,
Европа – за отпадение от Бога,
Пассажиры «Титаника» – за сытость и богатство,
И с этими людьми мы ездим в транспорте
И, собирая общие налоги,
Оплачиваем обще государство;
Их логика понятна и резонна,
И вправе быть – коль скоро эти речи
Они пока произносят не в Освенциме.
Я не о них, о них неинтересно.
Один поэт, теперь уже покойный,
Писал, например, что истинные поэты —
Не те, что пишут стихи, а ополченцы
(Звенит в ушах лихая музыка атаки),
И даже срифмовал «верлибр» – «калибр».
Живой, вы говорите? Как кому.
Кому и Ленин жив. Но суть не в том.
В действительности в «Негативной диалектике»
(Я так говорю, как будто ее читал,
Но я из нее читал одну страницу)
Говорится, что вопрос насчет стихов
Неправилен, а правильней спросить,
Возможно ли в принципе жить после Освенцима;
На этот вопрос Адорно пишет – нет,
Живущий должен считать себя уцелевшим,
А на фиг, читаем в подтексте, такая жизнь;
Короче, с точки зрения Адорно
Не просто сочинять, а жить позорно.
Но то – Освенцим, все-таки фашизм,
Вторая мировая, есть масштаб,
Есть ощущение конца эпохи,
И, как писал Адорно, надо жить —
Хотя бы чтобы это не повторилось.
Три ха-ха! Одно не повторилось,
Другое повторится. Оптимист,
Хотя потом и умер от инфаркта,
Затравленный студентами. Ну ладно.
А вот теперь открываем и читаем:
В тюрьме замучен бизнесмен Пшеничный,
Рваные раны, во рту ожоги электрошока,
Ушибы конечностей, сломан позвоночник,
Перед смертью изнасилован буквально,
То есть в анальном проходе сперма, и задушен.
Вымогали деньги – не отдавал,
Предупреждал жену – «не отдай деньги».
Ну вот, не отдал. Виновных не нашли.
Списали, как всегда, на суицид.
Читаем дальше: репортаж Масюк
О томских изоляторах и колониях.
Там применяются такие пытки,
Что отдыхают Вологда с Мордовией.
Так, для примера, всех новоприбывших
Проводят через камеру, в которой
Стоит на табурете миска с кашей
И ложка. Это ложка «келешованного» —
Или, иначе говоря, опущенного,
Обиженного. Надо этой ложкой
Съесть некоторое количество этой каши.
Один рецидивист, причем кавказец,
Есть отказался, так ему тогда
В зад стали заталкивать ложкой эту кашу,
Семь ложек затолкали, дальше шваброй.
Он знал, куда везут, припрятал лезвие,
Стал себе резать шею и живот,
Ему оперативник ссал на раны
И говорил, что это дезинфекция.
Другого, например, пытали током,
То есть к пальцам ног приматывали провод,
А иногда не к пальцам ног, а к яйцам.
Током пытали, пока не обоссытся
Или не обосрется. Иногда
Подвешивали за руки к потолку,
Держали так, пока не обоссытся
Или не обосрется. В чем прикол,
Штаны там заправляются в носки,
А чтобы человек не видел лиц,
Ему обычно надевают наволочку,
И он блюет туда и в ней стоит,
Чтоб ничего не попадало на пол.
От тока, сообщают заключенные,
Практически нельзя не обоссаться.