Божья коровка на яркой траве (сборник) - Страница 8
– Настоящее царство мертвых, – подумала она. И тут же опровергла эту мысль: – Царство ушедшей жизни. Под каждой могильной плитой – оборванная, завершившаяся жизнь.
Здесь – кончалась жизнь. Здесь – обрывались линии жизни – как последней точкой, припечатанные могильными плитами или надгробиями, помпезными памятниками и остатками могил.
Здесь было тихо и торжественно. Здесь покоились люди – тела людей, чьи души покинули их.
Здесь покоились тела людей, уставших от страданий и страстей, ушедших из жизни по старости или по трагическим обстоятельствам.
И почему-то захотелось плакать, так сильно и чисто захотелось плакать – по всем ним, лежащим под землей: старым и молодым, генералам и краснофлотцам, бизнесменам и матерям, младенцам всех сословий и людям, погибшим в крушении самолета…
И она заплакала – но легко, светло, поднимая лицо к небу, видя себя словно со стороны – такой живой, стоящей среди этих закончившихся жизней.
И – не пошла дальше, к часовенке, словно уже получила все, зачем пришла. Потом медленно вернулась обратным путем в старую, полуразрушенную часть кладбища. Где среди сорной травы валялись куски былых постаментов. Где на боку, словно уроненные чьей-то мощной рукой, лежали маленькие подобия склепов, как маленькие домики – над могилой ушедшего из жизни человека…
И она медленно шла по едва заметной дорожке в тихом своем состоянии. И подумала, что старинные эти, полуразрушенные, с выцветшими, стершимися памятниками могилы – больше говорили об их обитателях, чем современные памятники и представительные могильные плиты.
И опять читала едва угадываемые надписи на надгробиях или старинных памятниках:
«Квартирмейстер Павловского военного училища, подполковник Гольштауб 1848–1896»
«На сем месте покоится раба Божия супруга коллежского асессора Махова А. В., урожденная Кошель»
И такое удивительное ощущение прикосновения к жизни этих людей она испытала, словно наяву могла увидеть их, представить эпизоды их жизни, их смерти.
Она проходила мимо могил, пребывая в удивительном состоянии погруженности в эти прошлые жизни. И образы людей, которых она никогда не видела, вставали перед ней как живые.
Бледное, с тонкими чертами – лицо супруги коллежского асессора…
Уставший взгляд старика-профессора Санкт-Петербургской академии…
Упрямое, жесткое лицо краснофлотца…
Она уже собиралась повернуть с дорожки, завидев невдалеке калитку, чтобы покинуть кладбище, когда едва угадываемая надпись на скромной могильной плите, остановила ее, словно ударила в грудь:
«Здесь покоится Верочка Антипова – гимназистка»
И – что-то такое трогающее за душу было в этой простой надписи, что она остановилась и растерянно подумала:
– Что это я так?..
И тут же поняла, что ее так тронуло.
Еще вчера вспомнила она о Лерочке, в которой была жизнь, которая для всех была и осталась Лерочкой. И здесь – молодая девушка – Верочка, которая, как видно, тоже была и осталась для всех Верочкой – даже в имени на могильной плите.
И ей так захотелось почувствовать, узнать прошедшую жизнь этой девочки. Она закрыла глаза, чтобы и погрузилась в ощущение жизни этой реальной, живой девочки – Верочки, гимназистки…
…Все звали ее Верочкой – как иначе можно было назвать эту милую девочку, которая, казалось, с момента рождения пребывала в постоянной радости, энергии жизни, пытливо и открыто принимая в себя все, что ее окружало. Она была резва, весела – маленькая свободолюбивая непоседа.
Даже дядьки – так называла няня каменные изваяния со строгими, нахмуренными лицами, выступающие из каменного обрамления окон в доме напротив, – не казались ей страшными, хоть няня и пугала ими:
– Вот, смотри – дядьки на тебя глядят… Дядьки сердятся, что ты непослушная такая… – говорила она, капризничавшей девочке, не желающей одеваться или прерывать игру, чтобы идти к маменьке.
Верочка, остановив на мгновения свои капризы, подходила к окну и смотрела на «дядек» этих таким светлым и открытым взглядом, что няня невольно улыбалась. И когда Верочка, держа за руку няню, семенила по темному коридору широкой низкой арки, проходившей под их домом, и, выходя на свет, поднимала голову, чтобы снизу рассмотреть дядек этих, – казалось ей, что они улыбаются и совсем не сердятся.
«Просто притворяются сердитыми», – думалось ей.
Весь мир, который ее окружал, казался добрым. И глядя на мир своим открытым добрым взглядом, через неуемную радость, которая переливалась в ней через край, она и людей такими видела. И называла няню свою – пышногрудую, крупную – Варюшкой, а пожилую кухарку Анну – Аннушкой, а маму свою – высокую женщину с прекрасной осанкой и строгим лицом – называла только маменькой.
И, подрастая, она не менялась. Энергия жизни бурлила в ней, заставляя радоваться всему, все замечать, отмечать, пропускать через себя.
Ее радовал свежевыпавший снег, который она трогала руками в варежках, связанных для нее няней, потом снимала варежки, ловя снежинки пальцами, которые сразу зябли.
Радовала улыбка молочницы, поднимающейся по ступенькам их подъезда.
Радовали кружевные блины, испеченные на завтрак кухаркой Аннушкой. И Верочка вбегала в кухню, глядя сквозь этот блин, восхищенно говоря:
– Какой красивый, Аннушка! Вот я вырасту и тоже научусь такие блины печь!..
И, заглядывая ей в лицо, спрашивала требовательно:
– Ты ведь меня научишь? Научишь, верно?
– Научу, – довольная похвалой, говорила Аннушка и добавляла: – только это вам, барышня, ни к чему уметь, у вас, небось, своя кухарка будет…
– Ах, Аннушка, ты не понимаешь, – говорила Верочка, – кухарка – это конечно… Но…
И сама не знала, что скрывалось за этим «но», и убегала с кухни счастливая, и садилась за стол, и уминала, не замечая этого, дюжину блинов, щедро поливая их растопленным сливочным маслом, макая солнечный этот масляный блин в белоснежный сахар.
И было это тоже счастьем, тоже – жизнью, которую Верочка чувствовала во всем. И она радостно мчалась на звонок в прихожей, пролетала по длинному коридору и, опережая кухарку, вышедшую открыть дверь, – открывала ее первой, радуясь любому человеку, стоящему на пороге…
И она засыпала – в предвкушении следующего дня, в котором будет и солнечный зайчик на стенах кухни, и кружевные блины, и волнение, когда будет она проходить мимо соседнего подъезда – выйдет ли гимназист Корнеев, который прошлым летом гостил у их соседей по даче, и они не раз встречались глазами, видя друг друга на соседних участках, но ни разу не заговорили. А сейчас, зимой, катясь с горки на санках с кузиной Ольгой, когда упали они в снег, вывалившись из быстро мчавшихся санок, и, хохоча, выпутывались из снежного плена, – гимназист этот неожиданно оказался рядом и протянул ей руку, и она, взяв его за руку, – резво поднялась и, крепко встав на ноги, посмотрела на него – вся раскрасневшаяся от мороза, и от мокрого снега, и от веселья своего – неудержимого. А он, неожиданно для нее, и аккуратно, словно боясь потревожить, – отряхнул снег с ее шапочки и волос и сам, зардевшись, как маков цвет, – только кивнул ей и пошел скорой походкой, поднимаясь на горку. И она, помогая подняться Оле, отряхивая ее, чувствовала себя взведенной, напряженной пружинкой, словно в ней проснулись какие-то новые силы, новая энергия жизни, еще большая, чем была. И, несмотря на то что прошел уже почти месяц после этого случая, каждый раз, проходя мимо подъезда, в котором жил этот гимназист, – Верочка испытывала смутное – волнение? тревогу? желание, чтобы он вышел и они бы встретились? И, проходя мимо подъезда, она замедляла шаг. А иногда – останавливалась, похлопывала сапожком о сапожок, словно сбивала снег – и с ожиданием смотрела на дверь. Это движение она увидела у Лизы Горчаковой, которая славилась своей грациозностью и всегда привлекала внимание гимназистов. И надеялась Верочка, что однажды вот так будет грациозно постукивать сапожком о сапожок – и в этот момент он и выйдет…