Божьи куклы - Страница 4
Муж, глядя на сына, брезгливо сказал:
– Это не мой сын. Твоя порченая кровь, или приблудила с кем.
– Ты что говоришь-то? Опомнись!
– Туда ему и дорога, в психушку. Здоровенный балбес, а сидит у нас на шее, окаянный. Лучше б сдох.
– Ты… ты… – Ольга набирала в рот воздух, но слова не шли на ум.
– Что я? Посмотри на этого ублюдка! Ты все фантазируешь, ждешь, когда он повзрослеет, а ему очень хорошо живется, он и не думает что-то менять в жизни. – Муж поддернул сваливающиеся обвислые тренировочные штаны и, шлепая заскорузлыми голыми пятками по серовато-коричневому пятнистому линолеуму, ушел в комнату – смотреть чемпионат по футболу.
Внутренние монологи. Антон Лупарин
Мама абсолютно права. Зря я на ней женился. Ходит как распустеха, за собой совсем не следит, до нее же даже дотрагиваться неприятно, не красится, голову редко моет – все плечи в перхоти, как пеплом присыпаны. А сын? Кого воспитала? Ничтожество. Он же без нас шагу не сделает, палец о палец не ударит, лентяй. Я в его годы о-го-го как вкалывал! И грузчиком подрабатывал, и за любую работу брался, чтобы лишний грош заработать и никому в тягость не быть. Вот помрем мы, бомжом окажется на помойке, подохнет как последняя скотина, другого пути у него нет. Теща избаловала пацана. На нас рычала всю жизнь, что я ее доченьке не пара, а на доченьку ни один нормальный мужик не посмотрит, побрезгует. Вся жизнь насмарку. Чего я достиг? Приходишь вечером с работы уставший, хочешь отдохнуть, телевизор посмотреть, а тут то сын пропал, то его посадили, а то еще дочь пристает: «Папа, дай денег» – или у жены ревматизм… Даже поесть никто не разогреет. К маме придешь – совсем другая картина: тут же тебе и супчику нальет, и мясца нажарит или котлеток навертит, и носки теплые свяжет.
А дача? Все выходные на ней как ненормальный пашу, потом разогнуться не могу, дочь с сыном хоть бы раз что сделали: ни картошку посадить, ни окучить, ни дров порубить не могут. Клавка все о заграницах мечтает, только о тряпках и думает. А что назвали Клавдией, в честь моей бабушки, знатная стахановка была, на весь район имя гремело, так что ж, эта-то явно не в нашу породу, хоть и хваткая, а все мамашкина дочка. Смешно вспоминать об их рассказах, как, дескать, они раньше жили. Профукали все – вот тебе и итог. Уйду я от них, достали совсем, мочи нет. Интеллигенция, бля…
При всем том, что Ольга знала своего мужа и особо на его счет не обольщалась, такого она никак не ожидала. Отказаться от собственного сына, который просто твоя копия? Не видеть и не замечать очевидного? Не иметь в душе и сердце пусть не любви, но хоть капли жалости?
Только Клавочка сочувственно похлопывала мать по плечу, капая ей на сахар валерьянку, да еще позвонила маминой подруге, чтобы та пришла утешить в горе. В утешении других некоторые находят невыразимое блаженство, потому что это позволяет чувствовать себя гораздо увереннее, счастливее, благороднее. Вот, мол, как бывает. У нас-то еще все хорошо, оказывается. Да и помогла я ей, хоть и сама без гроша, сирота горемычная, в доме – шаром покати. Оглядывая квартиру, которую дали Ольге с мужем и детьми в новом доме (по слому пятиэтажек), завидовать метражу (целых семьдесят восемь метров, и все этим недотепам!), а вслух произносить только: «Да, милочка, эти муниципальные обои такая мерзость! Цвет первой детской неожиданности их совсем не красит. Да и кто придумал клеить обои на потолок? Вы бы их поменяли. Нельзя же так жить, это отрицательно действует на психику и нарушает обмен космическими внеземными энергиями. Я вам искренне советую сменить обстановку. Вы и всю старую мебель, я смотрю, перевезли? Ой, у вашей табуретки отламывается ножка. Предупреждать же надо! Я теперь вряд ли рискну присесть! Что, на диван? Но, Оленька, из него так торчат пружины, что я чувствую себя принцессой на горошине, а вернее даже, принцессой на арбузе. Ха-ха-ха! Надеюсь, я смогла тебя хоть немного ободрить?! Ну, звони, милая, если что, поболтаем. Денег? Нет, извини, денег у меня нет. Я только что купила новую стенку, да и мой Феденька давно мечтает о мотоцикле. Всё же парнишке скоро двадцать один, надо на день рождения подарить. Ой, заболталась я с тобой! Побегу!»
Когда Николай пришел в себя, он так и не смог вспомнить, где провел эти четыре дня. Смутно, будто во сне, грезилось, как шел от Кати и вроде бы зашел в метро, чтобы ехать домой… Потом провал. Только временами сквозь пелену забытья различал он звук – стук колес поезда. Говорят, память избирательна – она блокирует страшные воспоминания, чтобы не травмировать психику. Кусочек мозга, отвечающий за те новогодние дни, был заблокирован прочно. Именно тогда Николай заработал пиелонефрит, да еще долго кашлял, свистел и задыхался, несмотря на сильные антибиотики и специальные травяные отвары. Но никому – ни врачам, ни матери, ни сестре или друзьям – не рассказал Николай о своем странном, пугающем реальностью пережитого сне, который за эти четыре дня стал его постоянным спутником.
Бестиарий
Спуск в Аид отовсюду одинаков.
Багрово-красный льняной веларий[1] над Колизеем разворачивался с тихим и вкрадчивым шелестом. Зрители, пробиравшиеся к своим местам, невольно поднимали голову, чтобы взглянуть, как одна за другой распрямляются складки на гигантском полотнище. Вскоре осталась открытой лишь арена, тогда как само полотнище покоилось на двухстах сорока столбах, поддерживающих эту грандиозную конструкцию, управляемую моряками императорского флота. Именно они, знающие, как управляться с парусом, были ответственны за веларий. Арена, посыпанная песком, сияла девственной чистотой до той поры, пока не начнутся бои и не прольется первая кровь, возбуждая своим видом и запахом толпу и побуждая соперников к более яростным поединкам.
Гладиаторы ждали в куникуле[2]. Вот-вот должна была начаться помпа[3], во время которой, все до единого, они выйдут на арену и, глядя на императора, вскинут правую руку и под неистовый рев толпы воскликнут: «Ave, Caesar, morituri te salutant!»[4]
Эномай злобно смотрел на Ганника. Вчера тот прилюдно оскорбил его в триклинии[5], причем дважды: сначала усомнившись в его мужской силе и эрекции, а потом придравшись к тому, что тот во время обильного ужина не срыгивает пищу, как большинство римлян, а значит, обладает слабым и немощным желудком, соответственно и в остальном сила Эномая под большим вопросом. Ганник поигрывал мышцами, и на его довольном лице царила презрительная самодовольная усмешка. Время от времени он клал руку себе на промежность, словно подтверждая этим мужскую свою суть и подчеркивая силу самца-лидера. Эномай с удовольствием убил бы его прямо на месте и с трудом сдерживался, дожидаясь начала игр, чтобы всю свою бурлящую ненависть пустить в дело, победив и растоптав противника. Затеять ссору до начала боя – страшное преступление, каравшееся плетями и кандалами. Это было немыслимо. Жизнь приучила гладиаторов к жесткой дисциплине.
Никос смотрел на Эномая и Ганника и удивлялся тому, что такие же, как и он, люди могут быть злобными и жестокими свиньями, готовыми унизить друг друга, опозорить даже перед лицом смерти. Самому ему подобное поведение было чуждо. Идущий на смерть прекрасно представлял себе ценность человеческой жизни, но так уж сложилась судьба.
Ходили слухи, что смуглокожего крепыша Ганника, по прозвищу Катон[6], ланиста[7] сторговал у стражников по пути на предварительный допрос по поводу причастности к разбойничьей шайке. Сам Ганник этого не отрицал, стараясь корчить наиболее зверские рожи и вести себя совершенно безобразным образом, дабы укрепить сложившуюся репутацию.