Божьи дети - Страница 4
И куда делся Оскарек Регер, которого я встречал на мосту через реку в неизменном долгополом еврейском сюртуке, он всегда спешил и отфыркивался, и в руках у него непременно было зеркальце -- не затем, чтобы смотреть на свое изрытое оспой, словно до крови исцарапанное лицо, но чтобы видеть, что делается позади и не тянется ли к нему чья-нибудь рука. И он, когда бы я с ним ни столкнулся, говорил мне, как и каждому встречному: "Надо пять минут быть умным!" Куда подевался этот Оскарек, который жил в старом барочном доме и в хорошую погоду там, где луг спускался к затонам Лабы, снимал свои сверкающие сапоги, закатывал штанины и стоял в воде, заложив руки за спину и думая о том, что надо всего пять минут быть умным, чтобы у тебя были миллионы, миллионы и миллионы... Оскарек из еврейской семьи Регеров, торговавших кожей и державших на главной площади лавочку, полнившую площадь запахами гниющих шкур... этот самый Оскарек, бывало, стоял у одной из колонн галереи, обрамлявшей площадь, потирая руки и щелкая пальцами, и знай себе твердил: "Миллионы, миллионы, миллионы... да только -- надо пять минут быть умным!" О нем поговаривали, что когда-то он знал пять языков, побывал аж в Америке, а свихнулся именно оттого, что не смог пять минут быть умным. Нам же, детям, он был интересен, во-первых, из-за этого его зеркальца, без которого он на городские улицы не выходил, а главное, из-за того, что, получив деньги, он покупал у трактирщика Вейводы пятьдесят сосисок и, отбросив прочь свое зеркало, там, у барочного здания с черной крышей близ Лабы, где тянулась длинная и высокая стена, за которой находилась роскошная вилла Винцека Рыка... так вот, там Оскарек Регер съедал свои пятьдесят сосисок -- без хлеба, после чего его одолевала жажда, и Кршесалек раскручивал гигантское чугунное колесо колонки, а Оскарек, согнувшись, пил одну за другой поллитровые кружки воды, так он выпивал литров десять, и все ему было мало... Мальчишек это поражало! А потом, когда пришли немцы, им через какое-то время Оскарек Регер помешал, не потому что сумасшедший, а потому что еврей, так что вместе с остальными нимбуркскими евреями и Оскарек Регер погиб в газовой камере где-то в Польше -- Оскарек, который хорошо знал, зачем ему это круглое зеркальце заднего вида, он уже тогда предчувствовал, что чья-то чужая рука схватит его и станет трясти, как кролика... Поговаривали, что, когда Оскарека заталкивали в вагон, он все так же глядел в зеркальце, но зеркальце разбили прикладом, и Оскарек понял, что без этого зеркальца он пропал... Куда-то подевался Оскарек Регер?
А куда исчезла та великанша, женщина, выглядевшая, как переодетый мужчина, которая приходила в городок пророчествовать, что время вот-вот остановится, и не только в этом городке, что пробил час великих последних битв и что явится Иисус и станет судить людей пред вечным престолом самого Господа? Где эта женщина, выглядевшая, как переодетый мужчина, которая приходила всегда с огромным знаменем, будто шествуя во главе неисчислимого невидимого войска, и размахивала этим знаменем как провозвестница погружения народов и всего человечества во тьму, женщина, которой боялись даже в немецкой комендатуре, что располагалась напротив суда в здании, на фасаде которого было начертано "Здоровье входит через окна, а добрая воля -- через двери", и там, в этом четырехэтажном доме, были солдаты и немецкие чиновники, а эта гигантская женщина, выглядевшая точь-в-точь как переодетый мужчина, во времена протектората приходила даже сюда -- со своим знаменем на длинном древке, и, когда окна открывались, она восклицала: "Выходите, воины, выходите, наемники, разгорелась последняя битва, последняя битва уже у вашего порога!"... Куда сгинула эта великанша со своим знаменем, реявшим при ходьбе, но укрывавшим ее целиком, как только она останавливалась, куда-то подевалась эта женщина?
И куда подевался Скороход, профессор математики, которого свела с ума проблема ускорения времени, так что он с огромной быстротой, наклонившись вперед, носился не только по улицам городка, где остановилось даже и ускоренное время, нет, Скороход быстро шагал и по шоссе, и по деревенским проселкам, и по лесным тропинкам, тощий, с небольшой бородкой... а за ним, будто не в силах его нагнать и вообще поспеть за ним, шагала с той же скоростью его сестра, тоже помешанная, с неизменным зонтиком, точно шел дождь, и в неизменной шляпке с целым садиком искусственных цветов и фруктов, она неслась с такой скоростью, что шляпка спадала с нее и ей приходилось тратить время на то, чтобы закрепить шляпку булавкой, а потом она летела дальше, боясь, что братик потеряется... а за ними, высунув язык, бежал крохотный песик, он торопился, однако же оба хозяина всегда опережали его на два метра, и вот эта чудная процессия уже промелькнула, точно сцепленные друг с другом паровозные колеса, и скрылась в дали улиц, шоссе и лесных тропинок, и всем горожанам было жалко этого песика, который, когда троица возвращалась в городок после своего ежедневного пятнадцатикилометрового путешествия, покачивался и спотыкался, но мерно двигавшиеся перед ним туфли придавали ему сил, да, эти удалявшиеся туфельки и ботинки вливали в песика свежие силы и помогали ему дойти, добежать туда, куда направлялась эта цепочка, состоявшая из двоих людей и одного животного, процессия из трех живых существ, которые ускоряли жизнь городка, где остановилось даже равномерно ускоряющееся время... Куда исчезла эта фантастическая процессия? Как бы я хотел, чтобы все они ожили и задвигались так, как двигались прежде, и для меня было бы огромной честью оказаться одним из них...
Но вот что навсегда осталось для меня загадкой, так это жизнь и работа пана Ружички. Моя мать любила рассказывать, что, когда она ходила в школу, учительница в первом классе спрашивала, чем занимаются отцы учениц. И девочки откровенно отвечали, а одна откровенно сказала: "Мой папа говновоз". Вот и пан Ружичка был говновозом, всю жизнь он выносил в ведрах содержимое выгребных ям, так что любой из тех домов в Нимбурке, откуда он выносил в двух ведрах испражнения и выливал их в бочку, он оценивал лишь по ведрам с дерьмом. Да и людей он оценивал по тому, сколько дерьма у них внутри: полведра или же полное ведро. И из-за этих ведер пан Ружичка пил, и в конце концов ведра с дерьмом превратили его в пьяницу. Только со временем я понял, что пан Ружичка был сродни священнику, который исповедует верующих, и мне, когда я ходил к исповеди и перечислял свои грехи, которые вынужден был записывать точно так же, как моя мама, всякий раз как идти за покупками, все записывала, чтобы ни о чем не позабыть, так вот, когда я читал по бумажке свои грехи на ухо отцу Никлу, который сидел в исповедальне за деревянной решеткой, когда я исповедовался, мне непременно приходил на ум пан Ружичка, выносивший ведра с дерьмом, а господин настоятель Никл, которому я рассказывал о своих детских грехах, напоминал мне пана Ружичку... И вот пан Ружичка часто бывал пьян от этой своей богоугодной и очень нужной работы, а иногда он пил уже с утра, так что нередко случалось, что прямо во время работы, когда он нес с заднего двора эти жуткие ведра, он спотыкался где-нибудь в коридоре и падал, растянувшись во весь рост на загаженном полу, и лежал там на животе с руками, залитыми жидким дерьмом, да еще и философствовал о своем, по его представлениям, едва ли не пастырском призвании. И я видел его возле пивной "У Есеницкой управы", пан Ружичка, только что выбравшийся из коридора, где он упал, стоял, показывая всем свои руки, и одежду, и колени, и размышлял вслух: "Люди насрут, а мне за ними выносить..." И сознание этого поражало его, но люди ничего не понимали, они шарахались в сторону, потому что он страшно вонял... И мне, мальчику, чудилось, когда я заходил в дом священника, или встречался с господином настоятелем, или сидел в школе на уроках катехизиса, что из-за всех этих исповедей господин настоятель смердит дерьмом, поскольку я считал человеческие грехи дерьмом и перед исповедью иногда со страху мог обделаться. Но это была не вся жизнь пана Ружички, потому что от выпивки у него случались видения, и, когда он возвращался пьяный домой и переодевался, от него все время исходил запах его работы, так что благоухал весь дом, жена просила его открыть окна и вынести перины на свежий воздух, и пан Ружичка, когда жена уходила, клал перины в телегу, выезжал с ними под дождь и вез эти свои перины все быстрее и быстрее, но никуда не мог деться от этого запаха, что вечно был с ним, даже когда шел дождь... А когда жена поручала купить хлеба, ему жалко было брать этот Божий дар в руки, неизменно пахнущие его работой, и мы, мальчишки, видели, как он ладонью катит буханку по парапету каменного моста, точно ребята, катающие обруч, и мальчишки кричали ему вслед, потому что никто из нас не понимал, зачем пан Ружичка возит перины на телеге и катит хлеб по парапету... А как-то летом, когда жители городка с детьми купались на отмели, пан Ружичка вывел своих коз и погнал их прямо в толпу купальщиков, козы воняли, а пан Ружичка, засучив штанины, скреб коз щеткой, и клочья шерсти с козьими орешками вместе с вонью неспешно плыли туда, где под вечер купались люди, и пан Шуга начал ругать пана Ружичку, а тот закричал в ответ, что, мол, от его коз пахнет куда меньше, чем от их нужников, которые он, пан Ружичка, выгребает вот этими самыми руками. Тогда пан Шуга прямо в одежде вбежал в воду, и они с паном Ружичкой вцепились друг другу в глотки, после чего оба свалились на мелководье, но пан Ружичка одержал верх, потому что хмель придавал ему сил... А однажды, когда горожане загорали на берегу реки на лужку, принадлежавшем пану Ружичке, тот выгнал на травку своих гусей, и они загадили этот лужок так, что лечь позагорать уже было некуда, и пан Ружичка принялся вращать глазами и гнать всех с лужка, вытягивая свою длинную шею... шея у пана Ружички была как у индюка, и когда женщины завопили, мол, что это вытворяют его гуси на лужку, пан Ружичка страшным голосом прокричал: "Да вы знаете, что вы, бабы, такое?" И сам себе ответил с ужасным хохотом: "Дерьмо!" И он так рассвирепел, что все купальщики разбежались, и только я остался лежать на краешке его лужка, потому что гусиный помет мне не мешал, пан Ружичка склонился надо мной, а я от страха был не в силах убежать, и он вперил в меня безумный испепеляющий взгляд и закричал на меня, как и на всех прочих: "Тут вам не пляж!" Я зажмурился, однако пан Ружичка внезапно с нежностью прошептал мне: "Ты, Карел, можешь остаться..." И я открыл глаза, пан Ружичка чуть не плакал -но он тут же выпрямился и продолжал кричать: "Здесь вам не пляж!" А когда вконец пьяный пан Ружичка, шатаясь, медленно брел домой, пан Шуга, подкравшись к нему на цыпочках, дважды ударил его палкой по голове, да так, что палка сломалась, а пан Ружичка только остановился и, как будто у него заложило ухо, засунул в ухо палец и поковырял там, после чего двинулся дальше и улегся возле своего дома на небольшой газон в переулке, и он лежал там не как пьяный, а прямо-таки картинно, закинув ногу на ногу, подложив руку под голову, и вот он возлежал там и улыбался другой стороне переулка, где лежал тоже пьяный пан Гемиш, и оба эти мужчины лежали там, и никто бы не подумал, что они пьяны, а если что-то и одурманило их, так не иначе как прекрасные видения, они возлежали там, точно пастухи, которым явился ангел и возвестил, что в Вифлееме народилось Божие дитя... Куда девался этот святой, который выносил в ведрах остатки человеческих грехов и выливал их в большую бочку наподобие тех, из которых крестьяне черпали удобрения для своих полей, чтобы на них выросла божественная капуста? Куда делся этот святой муж, который от своей богоугодной работы казался пьяным, хотя и был трезв? Я всегда думал, что, когда пан Ружичка однажды умрет, Дева Мария выглянет из-за туч, подаст ему руку и вознесет пана Ружичку прямиком на рокочущие небеса...