Борис Пастернак - Страница 21
Моральное обязательство отдаться целиком этому творению побуждало Пастернака регулярно заниматься организацией повседневного существования семьи. «Это лето (в смысле работы), это первые шаги на моем новом пути (это очень трудно, и это первая вещь, которою я бы стал гордиться в жизни): жить и работать в двух планах: часть года (очень спешно) для обеспечения всего года, а другую часть, по-настоящему, для себя», — пишет он все той же Ольге Фрейденберг [102]. «Для себя» тут означает «над романом». Пастернак уже нашел для своего героя профессию — он врач, писателю уже известны все дилеммы, которые встают перед представителем этой профессии во время войны, революции, братоубийственной борьбы между «красными» и «белыми», ему давно понятны ухабистые пути социалистической коллективизации, — только названия для новой вещи он еще не выбрал, а название нужно было подобрать оригинальное и легко запоминающееся. И вот нашел! Русское слово «живой» послужило основой для фамилии главного героя и одновременно названия романа. Вспоминая Иисуса Христа — «Сына Бога Живаго», Пастернак нарекает своего героя «Живаго»: он будет носителем жизни, правды, доброй воли и смелости.
Вот только едва он окрестил своего героя, в то время, когда еще не решился опубликовать ни строчки из новой книги, 21 марта на него снова обрушилась бездоказательная критика. Еженедельник «Культура и жизнь» опубликовал подстрекательскую статью поэта-коммуниста Алексея Суркова, названную им «О поэзии Пастернака». Защищая ортодоксальную политику Кремля, автор статьи пишет о «реакционном отсталом мировоззрении» Пастернака, которое «не может позволить голосу поэта стать голосом эпохи» [103].
В обычной своей философской манере Борис говорит своим близким: «Мне кажется, на этот раз сговорились меня слопать. Вы знаете, как легко у нас это делается. Я себя чувствую объеденным с головы и с хвостика, как селедка» [104]. Но он отказывается терять время на оправдания в глазах завистливых болванов в то время, как его герои во главе с Юрием Живаго так нуждаются в нем! Каждый час, оторванный от этой работы, обедняет его самого. И словно бы специально для того, чтобы подбодрить, поддержать его в войне на два фронта, борьбе с ненавистью собратьев и требовательностью персонажей, Небо посылает ему встречу, которую Борис рассматривает как знак судьбы, как проявление Воли Божьей. В октябре 1946 года, придя в «Новый мир», он знакомится в одном из кабинетов с совсем еще молоденькой редакторшей Ольгой Ивинской.
Пастернак был ослеплен красотой и свежестью двадцатидвухлетней незнакомки, она же признавалась, что была покорена славой, величественной осанкой и простотой писателя. С каждой новой встречей в редакции взаимное притяжение усиливалось. «И вот он возле моего столика у окна — тот самый щедрый человек на свете, кому было дано право говорить от имени облаков, звезд и ветра, нашедший такие вечные слова о мужской страсти и женской слабости», — напишет впоследствии Ивинская в своих воспоминаниях [105]. И прибавит, что взгляд, брошенный им на нее, был таким требовательным, оценивающим и мужским, что ошибиться было невозможно: «пришел человек, единственно необходимый мне, тот самый человек, который, собственно, уже был со мною. И это потрясающее чудо. Вернулась я домой в страшном смятении» [106].
Поскольку Ольге было известно, что Пастернак женат, она опасалась, что их отношения сведутся к банальному роману без продолжения. Однако поэт влюбился в Ольгу Ивинскую вполне искренне, всерьез, по-настоящему. Не переставая быть внимательным к Зине, проявляя к ней привычное уважение, он поселил Ольгу в уютной комнате поблизости от семейного дома. Одной из приятельниц, поинтересовавшейся намерениями Бориса по отношению к жене, он холодно ответил, что его семья на грани распада, что между ним и Зиной все кончено и что так лучше и для нее, и для него. После чего воскликнул с горячностью, которая была бы естественна для подростка: «Да что такое жизнь, что такое жизнь, если не любовь?.. А она такая очаровательная, она такая светлая, она такая золотая. Теперь в мою жизнь вошло это золотое солнце, это так хорошо, так хорошо. Не думал, что я еще узнаю такую радость».
Целиком отдавшись новой любви, он тем не менее был готов удвоить и свой писательский пыл, но тут оказалось, что от него требуют — официально, юридическим путем — возврата полученного год назад, когда роман существовал лишь в замысле, аванса. Надо было найти какой-то выход из этих неприятностей, ответить на снова возникшие вокруг него дрязги, и Борис накидывается на переводы — один за другим следуют «Король Лир» Шекспира, «Фауст» Гёте, несколько разрозненных стихотворений. А тут новое невезение: весь тираж антологии его поэтических произведений пустили под нож. Ну и пусть, чем хуже — тем лучше, он больше не хочет ничего слышать о своих прежних стихах и проклинает долгие часы, затраченные на них, когда «Доктор Живаго» ожидал за дверью позволения войти в его жизнь. Теперь, погрузившись с головой в роман, он считает себя счастливейшим из смертных. Несколько лет спустя он так проанализирует в письме Нине Табидзе это счастье труда, эту красоту работы: «Я очень доволен своей судьбой, возможностью зарабатывать честным трудом, ясностью моего душевного состояния» [107].
И действительно — мысль о том, что враждебность властей способна на много лет задержать публикацию «Доктора Живаго», его скорее успокаивала. Нет смысла торопиться, все равно ни одно издательство не рискнет в нынешних обстоятельствах выпустить произведение опального автора. Перед ним — вечность, он пишет для вечности, иными словами — для себя самого. Ограничения в правах нередко подстегивали вдохновение поэта. Это странное наслаждение презирать законы, подтрунивать над ними вместо того, чтобы подчиняться им, до него испытывали другие: Пушкин, Гоголь когда-то намекали на это. Что же до самого Пастернака, то его опьяняла сама перспектива ставить бесчисленные вопросы и безнаказанно накапливать страницы. Когда не знаешь, куда идешь, какой длины получится роман, напечатают ли когда-нибудь книгу — вот это и есть истинное и полное освобождение фантазии для писателя!
«Доктор Живаго» подвигался вперед семимильными шагами. Современник и ровесник Пастернака, Юрий Живаго, врач с беспокойной совестью и глубоко гуманистическими убеждениями, предоставил автору возможность, используя окольные пути выдумки, романа, рассказывать о собственных переживаниях в эпоху насилия, предательства, утраченных иллюзий и бесполезных жертв. Пережившего подростком российские революции Юрия Живаго на исходе 1917 года озаряет любовь к Ларе, божественной, несравненной «девочке из другого круга». Эта идиллия, вдохновленная безумной любовью Бориса Пастернака к Ольге Ивинской, идиллия, одновременно захватывающая и трагическая, продолжается в чудовищном хаосе, в котором утопала Россия. Сердца любовников вознесены над рассудком, они не знают, что такое осторожность. И в этом доктор Живаго и Лара — точные копии Бориса и Ольги, которая с характерной для нее абсолютной уверенностью в их праве на счастье на двоих, напишет позже в мемуарах: «Я считала Борю больше, чем мужем. Он вошел в мою жизнь, захватив все ее стороны, не оставив без своего вмешательства ни единого ее закоулка».
Сюжет, по которому Пастернак терпеливо и увлеченно ткал перипетии романа, был в ту пору иногда слишком прямолинеен, зато идеально соответствовал излюбленным этим автором размышлениям о судьбе человека, главной составляющей природы. Если о Ларе 1905 года ему нравилось думать лишь как о пугливом подростке, девочке, подчиняющейся прихотям любовника ее матери, Комаровского, бессовестного человека, игравшего роль «защитника» семьи Гишаров, мысли его текли в этом направлении только потому, что благодаря ей, Ларе, Юрий Живаго смог приобщиться к темным сторонам бытия, прежде от него ускользавшим. Лара вышла замуж за учителя Антипова, сама была учительницей, но, когда разразилась война и муж ушел на фронт, стала сестрой милосердия в военном госпитале. Именно здесь она встретила раненого Юрия Живаго — Лара выхаживала его, и ее заботы растревожили их обоих. Юрий Живаго тоже не был свободен и поначалу думал только о том, чтобы, выздоровев, вернуться к домашнему очагу. Революция мешала его намерениям осуществиться, но революция же и переполняла его надеждами.