Бом-бом, или Искусство бросать жребий - Страница 34
Тут год не пей, два не пей, а за такое дело выпей...
И он плеснул жемчужной «злодейки» Андрею, решившей разделить судьбу Норушкина Кате, себе и благоухающему дымарём и прополисом новоис-печённому стряпчему Фоме.
Когда староста осведомился: не прикажет ли ба-рин баньку? – детка Катя взвизгнула от востор-га, предвкушая, на что Норушкин леденящим шё-потом заметил, что если она возжелает на полке разврата, это значит – у старичины просто никудышная баня.
Детка сказала: «Бурбон», – и с хрустом откусила проведавший сметану огурец.
Пока суд да дело (топить, выстаивать), Андрей ре-шил показать Кате Побудкино и попросил Фому провести их к дорогим руинам мимо места, где зве-рьё порвало Герасима и его физкультурников.
Вся деревня, казалось, была уже в курсе норуш-кинских планов. Разбившись на кучки и оседлав/об-ступив/обметав завалинки соседних дворов, мужи-ки увлечённо ткали невещественную ткань гряду-щего строительства. Андрей ловил невольно то там то сям выпархивающие кудельки:
– Ты печника-то настоящего видал? Настоящий печник печку не кладёт, настоящий печник печку вьёт!
– Да какой он плотник! Амбар рубит, а тот у не-го винтом завёртывается!
За деревней в небе кругами плавал коршун.
Зайдя окольным – вдоль берега Красавки – пу-тём в лес, Фома провёл Андрея и Катю с полверсты по несусветному бурелому и наконец указал в ело-вой гущине на смердящую, закиданную хворостом, лапником и мхом яму.
– Здесь, – скупо пояснил он.
Вокруг раскачивался и шумел летний лес, просеи-вая комаров сквозь своё сито. Над ямой в косых сол-нечных лучах, продравшихся сквозь ветки, в кото-рых потерялось небо, кружились оплывшие мухи.
– И каким только бесом вас сюда, дураков, за-несло? – в сердцах спросил Норушкин мертвецов. Воспоминание о кончине дяди Павла жарко ударило его по глазам, и в Андрее разом вспыхнула подостывшая было ненависть.
– Герасима, козла, послушались, на клад польстились стародедовский, – ответили из ямы мертве-цы. – А он, блин, и не Герасим вовсе, а чёрт-те что – типа, чучелко соломенное. Наши души неприкаяны, а у него, в натуре, души нет – жёлтый дым только. Мы молимся об избавлении, но Господь неумолим.
– Ой, – сказала Катя.
– Эка, хватились! – усмехнулся Фома.
– Мы хотели... – попытались оправдаться мерт-вецы.
– Мы хотели, мы хотели, даже яйца все вспоте-ли! – Слова Фомы падали тяжело, как камни, и ос-тавляли на земле вмятины. – Тут вам была шелуха от лука, а там теперь – самые слёзы.
– Какой клад? – не сразу подавил смущение Норушкин.
– Герасим сказал: фраера даванём, он нам фа-мильные сверкальцы и рыжьё сдаст. Здесь, мол, у него тайничок, кладка – чёртовой башней назы-вается.
– Ну? И что с вами случилось, банда?
– А больше мы тебе ничего не скажем, – замк-нулись мертвецы, – потому что мертвы, в натуре.
Андрей взглянул на Фому – на лице пчеловода проступила беспощадная, осмысленная свирепость. «То ли планеты так встали, то ли в атмосфере нела-ды, – подумал Норушкин. – Воистину, в России нельзя придумать ничего такого, что не случилось бы на самом деле».
– Чем дальше в лес – тем толще партизаны,– удивительно впопад сказала детка Катя.
Из воздуха, где плавал медленный запах разложе-ния, выскочила внезапная стрекоза, зависла и сдела-ла крыльями над ухом Андрея «фр-р-р», как купю-росчётная машинка.
В Побудкине Андрей показал Кате руины усадьбы и рощу карликовых дубов – когда-то их увидел такими Александр Норушкин, павловский служака, и с тех пор, в уплату долга памяти, что ли, больше они не росли.
А потом их накрыла гроза, тяжёлая и ослепительная, она каждому раздала по молнии, и они, промокшие, возвращались в Сторожиху с молниями в руках, как вестники вселенского грома.
Кстати подоспела баня, Пар был отменный, и веники Андрей выбрал дубовые, шелковистые, чтобы невзначай не ожечь матовую Катину кожу, да и поработал он ими на славу, но детка всё равно возжелала. Не то чтобы по вдохновению (кто отец вдохновения – верх или низ?), забыв себя, как умела, но скорее из какого-то лабораторного, исследовательского интереса, так что Норушкин в самом прямом значении слова почувствовал себя переставляемым туда-сюда предметом любви. Тогда Андрей и понял: о чём бы мы ни говорили и чем бы ни занимались с женщиной – всё это только прелюдия к любовным играм.
А потом была ночь, и луна за окном висела большая, как озеро. Где-то в глубине дома сопел во сне староста Нержан, и в окрестном мире было тепло, спокойно и немолчно, шероховато, по-хорошему тихо, как бывает спокойно и тихо только при живом Хозяине.
– И куда они сигары девают? – засыпая, пробормотала Катя. – Ведь никто не закурил ни разу...
Утром провожать Андрея вышла вся деревня.
– Зимой приеду к вам на лыжах кататься, – улыбнулся Норушкин.
– Гы-гы-гы, – оценили шутку селяне.
Ошалелый бобик счастливо крутил задом; петухи мерялись простуженными глотками.
Вскоре Андрей, Катя и Фома уже входили в прибитое первым ночным заморозком Ступино – куча навоза на ближнем огороде, белом от холодной росы, дымилась, как Ключевская сопка.
Впереди был Новгород. В мире по-прежнему было спокойно и тихо. За окошком билетной кассы автовокзала в корытце для сдачи спал котёнок.
Глава 10. НАПРОПАЛУЮ
Как правило, жизнь предлагает ничтожный повод для того, чтобы человек решился переломить устойчивый ход своих дней. Так, одному, прежде чем стать Буддой, потребовалось в двадцать девять лет увидеть дряхлого, жалкого, беззубого старика. Другому, чтобы он стал Фемистоклом, жребий, напротив, подсунул красавчика Стесилая, которого уже облюбовал и облюбил беспутный Аристид. А Савонарола, за много лет до того, как объявил себя пророком и с обугленными пятками повис в намыленной петле, непременно должен был получить отказ от спесивого флорентийца Строцци, не пожелавшего отдать за него свою незаконнорожденную дочь. Такова обыденная практика судьбы. Другое дело, что далеко не всегда в череде будничных явлений и малозначащих событий можно безошибочно опознать предзнаменование.
В случае с Ильёй Норушкиным, имевшим свойство подчас становиться маленьким, рыхлым и невзрачным, а подчас – высоким, стройным и обворожительным, поводом к излому течения его довольно заурядной жизни послужил мопс, бросившийся под колёса велосипеда, на котором Илья совершал спортивный променад по дорожкам Гатчинского парка. Норушкин соскочил с седла, велосипед рухнул и отдавил мопсу заднюю лапу.
Однако вернёмся в предысторию.
Окончив гимназию, Илья поступил в Петербургский университет, где, вопреки чаяниям отца, доктора права, занимавшего приличную должность в Министерстве государственных имуществ, принялся изучать не юриспруденцию, а чёрт-те какие историко-филологические пустяки. Отец, впрочем, сперва побудировав для порядка, вскоре смирился – в семье довольно было и одного непутёвого сына Николая, считавшего, что отвага – это умение скрежетать зубами, и мечтавшего завоёвывать страны, ставить в пустынях кордоны и разрушать города. Желание для военного человека вполне естественное, но при этом Николай вёл себя так, что не оставалось ни малейшего сомнения – он не дослужится и до полковника. Родня – особенно в своём женском звене (мать и две тётушки) – вообще негласно считала, будто Николай уродился не в отца (тоже Николая), а в бездетного дядю Георгия, прокуковавшего свой век как распоследний фигляр и отчудившего напоследок в недоброй памяти девятьсот четвёртом году совсем уж непристойное лицедейство.
Так, ввиду чрезмерного разгула вынужденный уйти в отставку из лейб-гвардии Семёновского полка без мундира и пенсии, Георгий Норушкин поселился в Побудкине, где внезапно (здесь именно тот случай, когда распознать предзнаменование не удалось) сделался столь ярым ревнителем христианской веры, что всем чужакам, изловленным сторожихинскими мужиками в окрестностях усадьбы, будь то заплутавший грибник, направленный земским начальством по межевым делам землемер или непутёвый охотник, устраивал обязательную сумасбродную проверку на Божью благодать. Самозваный Торквемада силой препровождал перепуганного сердягу в Ступино, где в церкви Вознесения, поставленной в давние времена архиепископом Елассонским Арсением, принуждал во весь голос петь «Отче наш», а сам тем временем чутко прислушивался к эху. По мнению князя Георгия, сила честного креста – божественная благодать Христова – пребывала с человеком только до тех пор, пока он имел лишь одну печать святого крещения, во время которого отрекался от сатаны и соединялся со Христом. Если же впоследствии человек принимал на себя ещё и печать дьявола, то благодать Спасителя оставляла его, а богоотступничество, как учит Фома Аквинский, грех более тяжкий, чем подделка монеты. Ко всему, Георгий полагал, что освящается только то, что принимает освящение, а всё прочее – нет. Так, принимает освящение вода и становится Агиасмой, но моча не обретает святости; камень способен чудом обратиться в хлеб, но нечистота не может стать святыней. Волей боговдохновенного строительного дара Арсения Елассонского на голос человека, лишённого благодати в силу явного или тайного отречения от Христа либо изначальной осквернённости, преизбытка в нём нечистот (по мнению Георгия, такое возможно), в ступинском храме эхо не откликалось. Пленников, прошедших испытание, Георгий с миром отпускал; об иных свидетельств не сохранилось, а если бы таковые (свидетельства) невзначай нашлись – вполне вероятно, они поведали бы не только о разыскании еретической порчи, но и о чадном смраде auto da fe. Так или иначе, за самоуправство никто с него не взыскивал – ни власть светская, ни духовная, несмотря на то что обиженные принуждением (тот же землемер) жаловались на самодура в управу. В чём было дело – в уважении ли к старинному роду, в корпоративной ли дворянской солидарности уездного и губернского начальства или в хрестоматийной провинциальной скуке, которую Георгий своими выходками отчасти скрашивал, – неизвестно.