Бом-бом, или Искусство бросать жребий - Страница 24
Такова предыстория.
Шёл апрель четырнадцатого года, когда Норушкин наконец напал на след дьявольских убырок. Это случилось за Селенгинском у Гусиного озера.
Вместе с двумя братьями – читинскими казаками из военно-топографической команды, направлявшимися верхами в Омск по служебной надобности, Николай ехал степями и забайкальской тайгой уже шестые сутки. Казачков звали Глеб и Пахом, они были погодки, скупо, по-братски любили друг друга и вполне довольствовались жизнью, которую с пелёнок уготовили им их жёлтые лампасы. Глеб был весел, лёгкий нрав, казалось, держал его в воздухе над землёй, словно надутый дымом монгольфьер, Пахом же, как старший, на проказы брата супил тугие брови, которые щетинились и сходились у него над переносицей, словно два пса перед грызнёй. Николаю нравилисьэти уверенные люди, плотно сидящие в сёдлах на своих большеголовых, широкогрудых, косматых и злых буцефалах. Он удивлялся их способности (черта, которую подметил Николай ещё в Монголии у верхнеудинцев) чувствовать себя как дома в самых глухих и отдалённых от родных мест краях. И в сибирской глубинке, где крестьянские избы пахли квасом и дымными щами, и в рисовом Китае, и в бугристой и голой, как колено, Монголии, и в объятой небесным жаром Бухаре, и в каком-нибудь забытом Богом Курдистане читинцы, аргунцы, верхнеудинцы, нерчинцы, запросто звавшие друг друга парями, как ни в чём не бывало рысили на своих мохнатых лошадях, ходили дозорами, в случае нужды добывали языка и при этом полностью оставались в поле своего привычного словаря: ущелья везде у них были «падями», инородцы – «манзами», просо – «чумизой», а все плоды земные без каких-либо различий – незатейливой «ягодой», будь то персик, фига, виноград, хурма или дыня. Они словно обладали каким-то особым свойством духа, которое позволяло им сжимать гигантские пространства через их уподобление до размеров то читинских предместий, то Баргузинской долины, то Тамчинской степи. Должно быть, таким же свойством могли похвастать некогда нукеры Чингисхана – воплощение чистого духа ещё не изобретённого евразийства.
Следуя вдоль Баин-Гола, они вышли к Гусиному озеру часа в четыре пополудни. Поблизости, к западу, находился буддийский монастырь – Гусиноозёрский дацан, – мимо которого лежал путь читинцев и приставшего к ним Норушкина. Там, в дацане, жили монахи, пытавшиеся воссоздать творящую корневую речь, магический язык, некогда существовавший, но в давние времена утерянный, – звуки этой речи совпадали с действительностью, трепетали в унисон с мирозданием, переходя из слова в предмет и из предмета в слово, так что сама речь, по сути, была актом творения вещей и событий.
Несмотря на то что снег на берегу уже почти сошёл и земля на южных склонах оттаяла, а Баин-Гол был полноводен и кипуч, озеро ещё сковывал панцирь больного грязного льда.
Первым этих странных существ приметил Глеб.
Разумеется, в дорожных разговорах Норушкин поведал попутчикам о сибирской башне, убырках и своих скитаниях в попытке отыскать свидетельства существования как той, так и тех, и хоть казачьи души не знали запрета на чудеса, ибо здешнее время обладало иной плотностью, нежели время Европы, где стыки дней не имеют щёлки, куда могло бы запустить коготок инобытие, а законопачены и просмолены, как Ноев ковчег, Пахом и Глеб заподозрили отставного сотника в повышенной странности – безвредной, но за спиной его заслуживающей улыбки.
Глеб, первым выехав на высокий берег, указал вдаль рукой. Три чёрные фигуры на льду озера выглядели как три клочка сажи, осевшие на серой штукатурке. Николай достал из седельной сумки бинокль и, поднеся к глазам окуляры, поймал фокус. Убырки. И выглядели они именно так, как показал князю в видении Джа-лама: чёрные длиннополые халаты, обугленные пеклом преисподней лица, свисающие до колен руки, а на головах – войлочные четырёхрогие шапки. Вид их говорил о том, что всадников на берегу убырки не заметили – показываясь на глаза людям, они неизменно наводили на окружающих морок и вместо исчадий бездны представали обывателями с ничем не привлекательной наружностью. Тогда лишь собаки и лошади продолжали сквозь наваждение видеть в них прислужников тьмы.
Чёрная троица двигалась на северо-запад, видимо по льду озера обходя дацан и одновременно срезая себе путь к сибирской башне, которая, как узнал Норушкин от Джа-ламы, находилась где-то в верховьях Оби.
Николай передал бинокль Глебу.
– Святые угодники! – перекрестился читинец и, протянув Пахому отменную цейсовскую оптику, добавил: – А вот мы сейчас их Сабелькой поскоблим.
Глеб тронул коня, спустился к озеру и, убедившись, что лёд держит, рысью поскакал наперерез чёрным фигурам. Норушкин и Пахом пустились следом.
Убырки заметили людей и навели морок («Припоздали, голубчики», – усмехнулся про себя Николай) – теперь они выглядели простыми бурятами-охотниками в запашных тулупах и колпаках с опушкой.
Глеб азартно пустил коня в намёт – казалось, его ничуть не смутило дьявольское превращение.
– Врёшь, чума плоскорылая! – гаркнул он, на скаку вытягивая из ножен шашку. – С нами крестная сила!
Разумеется, он не собирался тут же, без серьёзного основания посечь диковинных оборотней, а хотел лишь хорошенько их напугать, чтобы привести многоликую нечисть в обезоруживающий трепет, в покорность и смирение, необходимые для скорого дознания истины. Да и Норушкин не намерен был набивать из убырок чучела для Дашковского этнографического музея. Однако всё сложилось иначе...
Лёд под копытами лошадей гудел тяжёлым зыбким гулом, летели в стороны брызги раскисшего на солнце снега.
Глебу оставалось до убырок-бурят не больше пяти сажен, когда один из них скинул с плеча вполне натуральное ружьё и выстрелил в казака от пояса, не целясь.
Глеб вылетел из седла, кувыркнулся в воздухе и тяжело упал под копыта. Убырки, сняв бесполезное наваждение, с нечеловеческой прытью, странно изогнувшись в поясе, пустились наутёк.
Осадив на полном скаку коня, Пахом спрыгнул в мокрую слякоть возле неподвижно лежащего брата.
– Глебушка! Братка!..
Картечь угодила Глебу в левый бок. Ухнув с лошади, он сломал шейные позвонки – голова его болталась, как плохо пришитая пуговица.
– Братка...
На глазу у Глеба налилась последняя смертная слеза, он выгнулся, хрустнув молодыми хрящами, и, устремив в пространство пустой взгляд, обмяк на руках Пахома.
Пахом закрыл брату веки, встал, размазывая по синим шароварам родную кровь, и скинул со спины винтовку.
– Убью сволочь! – страшно прорычал он, и Николай увидел, как эти Каиновы слова наполнили зрачки Пахома бешеным огнём.
Казак выстрелил вслед удирающим тварям. Мимо. Ещё – и опять мимо. Третьей пулей Пахом всё же достал одного из чёрной троицы: того ли, кто стрелял в Глеба, или другого – было уже не разобрать. Убырка рухнул, как тяжёлый сноп, без судорог, словно цепляться за жизнь в нём было нечему, потому что изначально всё в нём было мёртвое.
Внезапно Николай обнаружил, что держит в руке револьвер. Дважды впустую (убырки уже порядком усвистали вперёд) ударив из воронёного ствола, он рванул поводья и, сразу пустив лошадь в карьер, поскакал вдогонку за дьявольским отродьем. «Не подведи, наган семипулёвый», – как к живому, мысленно обратился Норушкин к зажатому в руке револьверу.
Он не стал задерживаться возле подстреленной Пахомом нечисти, но настигнуть убырок ему так и не удалось. Издали он увидел, как одна из чёрных фигур швырнула что-то на лёд: в том месте тут же полыхнуло пламя и поднялся шар ядовитого жёлтого дыма. Адский огонь вмиг протопил во льду полынью и с шипением ушёл под воду, а убырки сиганули в тёмную дыру, как в крещенскую иордань. Николай успел на скаку выстрелить, но «семипулёвый» подвёл – лишь выбил на воде тугой фонтанчик.
– Мать честная, – только и сказал он, осадив у полыньи лошадь.
Сзади подоспел на своём косматом Орлике Пахом. Красные ноздри его коня широко раздувались.