Бом-бом, или Искусство бросать жребий - Страница 14
Чернильный след на салфетке щетинисто расплылся. Андрей усмехнулся и приписал: «Извините за грязь – писал не князь».
Потом подозвал Любу и попросил передать послание стыдливой «пионерке».
– Ну вот, – сказал он Герасиму, – а теперь слушай.
Андрей прикрыл глаза, вдохнул воздух, которого почему-то сделалось мало, и значительно изрёк:
– У Фёдора Норушкина так потели ноги, что в сапогах всегда хлюпало...
Глава 4. КРАСАВЕЦ И ЧУДОВИЩЕ
У Фёдора Норушкина так потели ноги, что в сапогах всегда хлюпало – пожалуй, это был его единственный изъян, иных поверхностных (сиречь не глубже потовых желез) несовершенств в теле его никто не находил, так что весьма многие считали князя красавчиком. Да он и вправду был таков: в улыбке его виделось что-то детское, кожа была гладкой, почти женской, белокурые волосы падали из-под горностаевой шапки на плечи, а усы, борода и брови, напротив, были чёрные, что говорило о породе, как чёрная грива и чёрный хвост у белой лошади (впоследствии так описывали и будущее семя Норушкиных – с поправкой на бытовавшую в те времена моду). Вот только глаза его, болотные с искрой, не смеялись, когда смеялся рот. Зимой же борода и усы у Фёдора становились ледяными, заиндевелый дух отлетал от губ на сажень, а кровь густела, словно сметана, отчего тело его укреплялось и дыхание вьюги, валившее с ног волка, не причиняло ему ни малейшего беспокойства.
Род Норушкиных был древен, древней пресекшегося царского, древней родов Шуйских, Романовых и Мстиславских, домогавшихся шапки Мономаха, в которой весу было, вопреки молве, всего два фунта и двадцать золотников без соболя, что уж говорить о худородном выскочке Годунове, возведённом на престол Земским собором, – однако на царство Норушкины не посягали, а жили глухо в исконной вотчине и на Москве бывали лишь наездами. В ту пору, когда Фёдор впервые увидел Анну, ему шёл двадцать второй год, а миру от Сотворения – семь тысяч сто одиннадцатый.
Лет за десять перед тем черносошные мужики, промышляя в лесу лешье мясо – боровики и моховники, нашли в земляной норе на склоне оврага дитятю. На вид малютке было года три, но весь её облик (это была девочка) внушал большие сомнения: то ли это человечье отродье, то ли дикий зверёныш, то ли помёт дьявола, врага рода человеческого. Не только плечи, грудь и руки, но и всё личико существа сплошь покрывала густая бурая шёрстка; глаза его были столь глубокими и чёрными, что в них никак не удавалось отыскать зрачков и луч солнца, попавший в зеницы, долго плутал там, продолжая сиять во взгляде даже из тени; нос был плоский, звериный, без переносицы, а челюсти заметно выдавались вперёд и имели по два ряда зубов каждая. Осенившись крестом, мужики посадили маленькое чудовище в берестяной кузов и отнесли на погляд государеву воеводе. Тот забавы ради оставил уродицу у себя, а натешившись, отослал на житьё и воспитание в своё поместье, что находилось по соседству с землями Норушкиных.
Там поначалу отнеслись к уродице с суеверным ужасом, троекрестно чурались при встрече, но потом привыкли, а по прошествии времени и вовсе выяснилось, что сысканное в чаще существо – не зверь и не дьяволица, а приветливая и ласковая в общении девочка, безобразная, конечно, но в своём уродстве чем-то даже привлекательная. Уже никто не думал, что она родилась от греховной связи человека с медведем, и никто не считал её лешачихой (хотя ни того, ни другого доказано не было), а определила молва быть ей выродком угасшего болотного племени мохоядь – обитавших некогда в здешних чащобах мохнатых людей с плоскими аршинными стопами, не вязнущими в трясине, и укоренившейся в волосах осокой, – после чего уродица получила человечье имя Марфа Мшарь. Хотели даже мокнуть её в крещальную купель, но батюшка воспротивился. Так и упирался целый год, покуда воевода не даровал на обложение престола в храме три серебряные доски весом в пять с лишком пудов каждая, где на передней запечатлено было положение Спаса во гроб, а на боковых – апостол и евангелист Лука и Богородица. Кроме того, воевода отлил для церкви колокол с изображением престольных праздников и надписью: «Воеводы Тихона Яковлева, в церкви Успения, лета 7104 декабря в 21-й день, 440 пудов 37 фунтов, лит в Москве у Андрея Чохова, язык при нём железный, 14 пудов 3 фунтов». А поскольку перед отливкой колокола, чтобы накласть в шапку лукавому и сбить его с толку, принято было по давнему суеверию распускать разные небылицы, теребень кабацкая разнесла по свету молву, будто царевич Дмитрий смерти в Угличе счастливо избегнул и живёт покуда невидимым праведником, но как срок придёт, миру явится, и свидетельством его будет вросший в белую грудь осьмиконечный крест.
В конце января на Ефима Сирина санным путём доставили из Москвы колокол к церкви Успения в Яковлевку и вознесли на звонницу, но бить в него полагалось лишь по дозволению воеводы, так как тот держал при себе ключ от наложенного на язык замка. Впервые воеводин колокол благовестил на Сретение Господне, а второй раз – на крещение безобразной Марфы Мшарь, словно в насмешку получившей от батюшки соразмерное имя Анна. Впрочем, воеводиной дворне неприглядство Марфы давно сделалось привычным, благодаря чему с годами всем стало заметно, что хоть ростом и лицом она не вышла, зато имела ладную фигурку, прелестные ручки с узкими кистями и ножки с тонкими лодыжками, была остроумна, умела вести себя с людьми, говорила по-русски и на языке ночных сов, а кроме того, знала грамоту не только человеческую, но и горнюю, какою писали своими перьями на лазури ангелы. Ко всему, она танцевала, пела, шила, стряпала еду, стирала и свистела на тростинке любую мелодию из тех, что известны людям и печным трубам.
Бог весть, кому первому пришла в голову мысль показывать Марфу Мшарь на ярмарках за деньги, однако Фёдор Норушкин повстречал её именно на соляном торге в Старой Руссе под Николу зимнего. Она давала представление в наскоро налаженном из досок, бересты и лыка балагане, где воздух был согрет дыханием зрителей и густыми испарениями их тел, – она плясала под скомороший бубен, распевала серебряным горлом озорные колядки, гадала через дыру в крыше, скоро ли уйдёт с Руси голод, будет ли сыра весна и знойно лето, давала зевакам гладить свои мохнатые щеки и перекусывала зубами вересовые батожки. Отпихнув стоявшего в дверях для сбора мзды холопа, князь Норушкин прошёл в балаган без положенного алтына да так и замер у входа, похлюпывая натёкшим в сапоги потом.
Тем часом ледяная борода Фёдора тоже произвела на Марфу Мшарь неотразимое впечатление, а брошенный им взгляд угодил ей прямо в сердце, разом сбив с него все запоры и замки. Марфа подошла к Норушкину и для него одного спела песню:
Вылетал сизой голубь
Из своей голубни,
Прилетал сизой голубь
В чужую голубню.
Перед ним голубушка
Стала ворковати.
Уж и где же сиза голубя,
Где же посадити? –
а спев, выпустила из глаз солнечный луч, заблудившийся на дне её зрачков ещё в июле.
Фёдор не остался в долгу – достав из мошны серебряный рубль, он протянул его Марфе и сказал:
– Перекусишь – дам червонец.
Марфа перекусила в один укус, и князь Норушкин сдержал слово.
Однако этим не кончилось. Поражённый дивом, вскоре Фёдор сговорился со вдовой воеводы Тихона Яковлева, впавшего в царскую немилость и с горя проглотившего ключ от колокольного языка (отчего у него приключилась смертельная колика), и приобрёл уродицу Марфу Мшарь, в крещении Анну, себе в собину, отдав за неё заливной лужок и пять душ дворовых в придачу. С тех пор Фёдор Норушкин самолично возил Марфу по ярмаркам из города в город и из веси ввесь, разбивая на базарных площадях для зрелища яркий шатёр-самосклад и не страшась в пути ни ненастья, ни голода, ни крамольников Хлопка, а что касается двенадцати сестёр Иродовых – лихорадки, лихоманки, трясухи, сухотки, гнетухи, кумохи, желтухи, бледнухи, колотьи, маяльницы, знобухи и трепухи, – то те и сами хоронились от него, как черти от грома.