Большой верблюжий рассказ - Страница 9
потому - что-то там поправила на себе и вдруг прижала его лицо к своему животу, твердому и трепетному.
- Ты помнишь, как это описывает Бунин? - спросила она.
Он по стройным обжигающим ногам пошел к вдруг ставшему доступным месту. Жесткие курчавинки лишь подчеркнули его доступность. Он стал гладить их все вместе и каждую отдельно, ощущая приплывшую из темной водной толщи вечность. А потом поднялся.
- Так как же описывает Бунин? - спросила она бессильным шепотом.
Он лишь увидел ее глаза. Они мерцали изглуби, оттуда, где уже ничего не было. А если и было, то самое неизведанное, которое за всю жизнь может ни разу не напомнить о себе. - Как описывает? - настаивала она. Чужим голосом, несобранно и раздельно он ответил, что у Бунина описывается время после того действия - немного до него и много (если к рассказу применительно это понятие) после него.
-Да? - полуспросила она.
И он, желая вечно видеть перед собой эти глаза, повернул ее спиной. Все произошло тяжело и быстро. Он сразу же подумал, что ничего ей не дал. Они стояли неподвижно и очень срамно - по-собачьи или еще как-то. Он думал, что ей не досталось ничего. Как от Севы. Жена снисходительно улыбнулась. Снисходительно и ободряюще. Наверно, и она в первый раз с тем своим тоже ничего не получила. Есть в женщинах этакое - не получать и терпеть. Или даже радоваться. Или считать, что это-то и есть оно: хоть ничего не получить, но зато от любимого. Спина ее была покорно склоненной. В таком положении она не могла быть никакой иной. Но ему стало жаль ее, будто у нее на всем белом свете - невероятно громадном, и об этом не надо забывать, - будто в бескрайнем просторе мира у нее никого нет. Есть только он. Да и то он торчит сзади, а она покорно пред ним склонилась. И так-то одна-одинешенька. И еще пред ним склонилась.
Своим носовым платком он отер ее, не дал поправить одежду, вновь припал к ней.
- Теперь ты моя! - сказал он.
- Да? - прежним полувопросом спросила она. Он повернул ее на отсвет аэропортовских огней и увидел - глаза ее продолжали мерцать той глубиной, где нет ничего, а если есть, то лишь самое-самое, которое никогда может не проснуться. Он поверил - не понял, не ощутил, а поверил, что получила и она. Он снова вошел в нее, и глаза ее были похожи на древнее глубокое море каких-то совершенно несусветных геологических эпох.
Когда остался один, он сел в стороне от всех и уснул. Он не хотел спать. Все получилось само собой, как после возвращения из Афгана. Вышли - и он, совсем не желая спать, дрыхал и дрыхал, спал и спал, аки сытый и здоровый спеленутый младенец. И сейчас все получилось само собой. Он подумал про себя - должно быть, смотреть со стороны на него неприятно. Небось открылся рот. И небось потекла слюна. Как у того западного поэта, чью строчку она не угадала. Того бросила Маринка. Мари. Мари Лорансен. Конечно, во всех исследованиях ее почтенно именуют Мари Лорансен. Она его бросила. Она кричала ему: "Мерд! - догадываетесь, что не: "Ах, мой любимый!". Мерд! кричала она ему. - Дерьмо! И он, по некоторым воспоминаниям, часто вот так сидел - голова набок, стеклянные глаза и слюна из полуоткрытого рта.
Он действительно уснул так некрасиво - голова набок и открытый рот. Слава богу, обошлось без слюны. И проснулся легко, будто кто-то изошелся заботой о нем. Он проснулся и пошел, разминая ноги по тем местам, где был с нею. Он вспомнил свое: можно с вами побазарить? - и ее: ну до чего же базарный мужчина!.. "Такая малость, а целое море!" - подумал он. Он еще подумал, что она столь же быстро могла отдаться другому, но следом лишь отрицательно помотал головой, словно бы стал мудрым. Он пришел к скамейке и определил, что кто-то вполне мог их видеть. Он пошарил и нашел свой платок. И вдруг испугался. Он представил остатки ее среди ночного поля или леса в отблесках догорающего самолета. На платке жили ее следы, ее и его самые-самые и вместе. А ее уже не было.
Он сжал платок и пошел от аэропорта. Сначала шел по дороге. Потом свернул, ориентируясь на свое представление о том, где жил его родственник Анзор. Запах степи неотвязно гнал ему навстречу Афган.
А во время одной из небольших, однако ожесточенных войн, свалившихся на нашу голову несколько лет спустя, ходили слухи про некую немыслимо удачливую по стрельбе и живучести батарею, уже вторую мину кладущую прямехонько на кумпол. Якобы в последних боях за очаровательный городок, когда все сматывали удочки, а противник торжествующе загребал улов, один миномет этой батареи основательно портил торжество. Якобы разъяренный уроном противник, захватив двух находящихся при нем минометчиков, не нашел ничего лучшего, как связать их, привязать третьего, совершенно израненного и заботливо укрытого, - и так, единым комом, бросить в море. Купахомся и изронихом.
Мы поднялись и хлопнули по карманам - все ли с нами. В тамбуре волчье лязганье буферов передернуло товарищу Нейману рот. Он коротко прорычал.
Крутовщина на вокзале отсутствовала. Она явно еще корчилась в прошлогодних простынях - возможно, не одна, а сомкнувшись с какой-нибудь местной дыропановщиной.
- Убейте их! - мокрым старческим голосом бросил лозунг товарищ Нейман.
- Сразу? - спросил я.
- Нет. Сначала выпьем кофе! - возразил товарищ Нейман.
- Уйдет! - нашел я сомнение.
Энергичным отмахом своей маленькой кисти товарищ Нейман раздавил сомнение. Он чтил свое местное прошлое и пить кофе захотел в какой-то якобы самой подходящей для раннего утра забегаловке.
Несмотря на разную длину ног, ходоки мы были одинаковые, и наш римский шаг принес нам кофейню в несколько минут. Старая женщина в опрятном белом чепце отворила дверь.
- Пожалуйста! - сказала она по-местному. И мы вмиг проглотили превосходный кофе, коньяк, заливное мясо и пахучий местный хлеб. Стало уютно.
- Может, черт с крутовщиной? - спросил я.
- Хорошо. Крутовщину возьмем вечером. А сейчас звонить Полиньке! согласился товарищ Нейман.
С Полинькой товарища Неймана познакомил Крутов - прежде, конечно, взяв свою долю, отчего товарищ Нейман распорядился знакомством бездарно.
- Понимаешь, Ладо, ведь между нами однажды была всего лишь простыня. Но я лежал и думал: после крутовщины - никогда!
Полинька обещала к двенадцати. Живя встречею, товарищ Нейман возжелал почистить зубы, ибо, по обыкновению, не успел это сделать в вагоне.
- Жители пустыней порой чистят их песком! - предложил я способ личной гигиены.
Судорога перечеркнула товарищу Неману рот.
- Двенадцатого августа прошлого года я ходил мыть ноги в Литературное
кафе, - справившись с судорогой, сказал он. - Снова я это сделал четвертого октября.
- А в промежутках? - спросил я.
- Дважды был в бане, - доложил товарищ Нейман.
- Раз в месяц, - сосчитал я.
- Надо иметь в виду, что две последующие субботы после Литературного кафе я купался в речке, - дал дополнительную вводную товарищ Нейман. - Так вот, сегодня я тоже побреюсь, почищу зубы и помою ноги в этой несчастной забегаловке.
- Я думаю, крутовщина нс терзалась бы насчет нечистой пасти! -заметил я.
- Убейте их! - снова призвал товарищ Нейман и снова сделал это пронзительным и мокрым голосом.
Мы пошли к центру. Спешить не имело смысла. Но по-иному ходить мы не умели. Римский шаг - это шаг, которым можно идти с наименьшей усталостью. Более медленный и более быстрый утомляют. Римский мобилизует. Коньяк в такт шагу декламировал во мне аполлинеровские строчки: "Было когда-то четыре верблюда у дона Педро, и он с успехом весь мир на них не спеша объехал..."
Томик стихов Аполлинера мне оставила наш мангрупповский фельдшер Светик. Мангруппа - это маневренная группа пограничного отряда, состоявшая из нескольких различного рода подразделений. Наш пограничный отряд находился в четырех тысячах километров от нас. Мы же базировались в Термезе и уходили на ту сторону обычно на месяц. Местом наших, с позволения сказать, маневров был район Андхоя, Даулатабада, Меймене. Светик была верной. Кроме меня у нее никого не было. В фельдшеры она ушла с философского эмгеу. Я в погранцы попал по окончании исторического. Видимо, это что-то значило - наше сходное образование. Начальник штаба мангруппы майор Сактабаев, красавец мужчина, хряпнув шоробу, приперся к ней на ночь и что делал - покрыто ночной пустыни мраком, но больше туда не ходил, а на вопрос с нехорошими намеками отвечал матом. Мой успех у Светика обошелся мне в задержку очередного звания на одиннадцать месяцев, и два ордена, к которым меня представляли, но вместо которых в конце концов выширнули "забезушку" - медаль "За боевые заслуги".