Большой верблюжий рассказ - Страница 12
- Пить и читать Пушкина, великого поэта великого народа! - в каждом месте объявлял Геля, а агенты, надо полагать, от тоски топились в унитазах, ибо записывать крамолы за нами не было возможности, потому что по Пушкину инструкций не поступало. Хотя, может быть, я глубоко ошибаюсь.
Мы пили. Он читал. Я платил. Мы шли дальше. И опять мы пили. Он читал. Я платил. Я слушал его. Слушал воспоминания товарища Неймана и Полиньки, долбил в такт шагам про своих четырех верблюдов, забыв, что Аполлинер написал их хозяином дона Педро. И было все к месту, кроме того, что меня оставила моя симпатичная особа. И совсем не симпатичная, и совсем не моя, а моя - кто? Хотя и оставила, но не особа, и не симпатичная, и не моя, но моя - кто? Моя лю..., моя би... И паразит же дядя Тома, в мести своей не сумевший меня подкараулить с кремневкой. От меня не уходил ни один модик, то есть моджахед, то есть обычный андхойский, даулатабадский или мейменинский мужик с автоматом Калашникова, гранатометом или еще там с чем. Ни один не уходил от меня, стоило лишь нам засечь его. Я же уходил от них всякий раз. Я уходил от модиков. Я ушел от Светика. Я ушел от Томы. От меня ушла моя кто? Моя лю... моя би...
- Пить и читать Пушкина, величайшего гения величайшего народа! - все более воодушевлялся Геля, бывший ассироглазый человек, про которого Полинька сказала "великий русский поэт". Кто знает, может, он действительно великий и русский, может, он действительно поэт, хотя и бывший ассироглазый, хотя и читающий чужие стихи - чужие в том смысле, что не свои.
Мы пили, и он читал нам, все более обнимая нас глазами, в которых уже не было никакой ассирийской грозы. "Я был пред ним быстрее молнии!" - так ведь похвалялись ассирийские цари после того, как превращали в пустыню очередного своего соседа. И коли так, то уже, скорее, я сам был ассирийцем, сатрапом, свирепым царем из "Анчара", стихотворения, запавшего мне с самого детства.
В каком-то большом ресторане нас за Пушкина поприветствовали два кавказца в спортивных костюмах. Один сказал здравицу, а другой молча отсалютовал фужером. При этом Полинька неуловимо превратилась в газель. Я восхитился превращению. Говоривший здравицу оказался осетином, а его приятель - чеченцем. Узнав, что мы с товарищем Нейманом из Свердловска, они спросили, велика ли наша область. Интерес к географической точности был не праздным. Они оба учились в местной школе милиции, и их ждали зоны по северу нашей области.
- Как там? - спросили они, имея в виду климат.
Я вспомнил обледенелую, падавшую поверх снега листву в день моего отъезда, и мне захотелось туда. Не прерывая разговора, я стал сочинять телеграмму. Когда пришел к единственному слову, которое мне показалось необходимым, встал из-за стола.
- В даретхану? - спросил товарищ Нейман.
Азиатское слово означало туалет. С моим единственным для телеграммы оно не соседствовало. Я рассердился. На секунду. Ну, еще на одну. Более сердиться на товарища Неймана могла только сволочь.
- Выпьем за нашу дружбу! - сказал я по-осетински, а по-чеченски сказал: - Да погибнет враг! - сказал, что знал. Наоборот никак бы не вышло.
Времени на восторги я не дал. Попросил прощения и выбежал послать в стылую, дымную от заводов нашу хмарь то единственное слово, от которого хоть один листик да должен зазеленеть. Я - сволочь, говорил я себе. Хотя я и не умею сердиться на товарища Неймана более двух секунд, но я - сволочь. Я здесь. А моя симпатич..., то есть моя лю... моя би... моя - кто?.. она там! Римская стопа твердо ступила на плиты улицы - к почтамту. Добрые люди, где здесь почтамт?.. Спасибо! Ачу! Ачу - это спасибо по-местному. Уже выучил. Стопа - туда. Лю... - кто? Би... - кто? Единственное слово, которое с ее щек соберет льдинки слез. Кто она мне? Лю... - шаг к почтамту, римский шаг. Би... - шаг, римский. Ма... - шаг. Нет, быстрее. Надо быстрее. Римский шаг и слог. Шаг - и слог. Шаг - и слог. Лю-би-ма-я. Я нахожусь здесь. А моя любимая - там. Ей нужно мое слово. Мне нужно мое слово. Отчего только сейчас? Потому что сволочь. Шаг - слог. Шаг - слог. Сволочь. Сволочь. Отчего только сейчас? Сейчас - отчего? По ступеням - в зал. Шаг, шаг, шаг, шаг римские. Было когда-то четыре верблюда у дона Педро. Бланк. Ручка. Адрес. Фамилия. Имя. Слово. Тепло. Хочу к ней. Вместе со словом. Лю-би-ма-я. Подпись. Сдал. Девушка порозовела:
- Извините, одним словом или как у вас?
- Как у нас.
- Но это дороже.
- Можете срочной?
- Обязательно.
- А еще срочней. Совсем срочно?
- Правительственная.
- Сейчас же. И раздельно.
Обратно - римским. Отчего же сейчас? Сволочь. К ней. Поцеловал в марте. В прошлый случайный приезд. Примчался утром с гвоздиками. Ждала. И не ждала. Боялась не дождаться. Ждала. Прибежал. Вечером поцеловались. Ночь провели в аэропортовском экспрессе. Водителю: нам некуда идти. Можно с вами? Улыбнулся: сиди, командир! До утра - в автобусе. Целовались и спали. Урывками. А схватило только сейчас. Сволочь. Хорошо, что правительственная. Не сволочь, а телеграмма. Вечером получит. Уже вечером. Шаг, шаг, шаг, шаг. Римские. У дона Педро, и он с успехом на них не спеша весь мир объехал. Весь. И Андхой, Даулатабад, Меймене. А где же письма от нее? Плиты улицы. Весь мир объехал. И Андхой, Даулатабад, Меймене. Где ее письма? Ресторан. Вестибюль. Писем от нее нет. И ей меня не надо.
- Ладо! - слышу голос товарища Неймана.
Ей ме ня не на до.
- Ладо!
Товарищ Нейман спешит навстречу. Остановились.
- Ох этот наш Пушкин! - радостно говорит товарищ Нейман, радостно оттого, что я нашелся.
- А Полинька? - просто так спрашиваю я.
- Склонял. Но покамест нет возможности выступить с развернутой программой. Надеюсь, удастся у крутовщины.
- Склонял - как?
- Сказал ей, что я импотент. Она поддалась на уловку, засунула руку в ширинку и - хахаха, Нейман, никогда не говори мне этого слова!.. Но наш Пушкин! Сыплет стихами, как... И осетину выдал из их поэзии, и чеченцу. Я попросил Иосифа Бродского - тут же десять минут читал Бродского. Что-то там такое: октябрь, море поутру щекой лежит на волнорезе. Сейчас вспомню еще.
Октябрь. Море поутру. Не знаю и не хочу знать я никакого Бродского. Но октябрь. Море. Не море, а Меджуда. Шорох опадающего сада. Шепот последних листьев. Роса, высыхающая на теплом солнце, как слезы любимой от единственного необходимого слова. Уже не необходимого. Я обнял товарища Неймана.
- Ладо, - в замешательстве говорит товарищ Нейман. - Мой принцип всегда все строить на паритетных началах. Но ты знаешь мою наличность.
- Не беспокойся, - бодаю я его в грудь: столь выше он меня. - Если бы я был царем средней руки, я бы сегодня пропил все царство! А на кой оно мне теперь, когда слово мое уже не - необходимое.
- А почему только средней?
- Для большой руки дня бы не хватило. Октябрь. И как ты сказал, Андхой поутру?
- Ладооо! - что-то заподозрил товарищ Нейман.
Правительственная, наверно, пульсом пробивается по проводам. Час? Третий. Плюс два. У нас вечереет. Стынет и без того стылое небо. Сырой мороз лезет под шубку. Она кутается. Мордашечкой - в воротник. А мороз - со стороны подола. К ногам. Выше. К попе. Она сердится. И вдруг кто-то обнимает ее глазами. Кто-то подходит. Кто-то с ней заговаривает. Ведь меня нет. От меня есть только гнусные письма про матерщинника Сактабаева, про верного мне Светика, про верблюдов дона Педро, про Махмадов, Ахмедов, Масудов, то есть несчастных андхойских, даулатабадских, мейменинских мужиков, виноватых только в том, что в верхах кто-то что-то затеял и нас в связи с этим туда послал. Про все есть в моих письмах. Нет только про самое главное, нет только самого главного. Скрипят мерзлые трамваи. Снует мерзлый народ. Она одна. И кто-то подходит к ней с обнимающими глазами. Эх, Тома, Тома! Тебе бы за твою пулю поставили памятник все женщины мира, а может быть, даже и все несчастно-влюбленные. Первые - из чувства удовлетворенной мести. Вторые - за то, что им стало бы куда возлагать цветочки.