Большая скука - Страница 56
Он это говорит по-английски, зная по опыту, что люди, говорящие по-датски, едва ли пойдут сюда таскать ящики.
– Жалко, – говорю, хотя меня это вполне устраивает.
– Ваша фамилия?
– Бранкович.
– Югослав?
– Серб, – уточняю я.
– Двадцать пять крон, – сообщает парень и кивает следующему.
Работа на первый взгляд пустяковая. Подъемный кран вынимает ящики из трюма корабля и ставит на платформу электрокара. Электрокар доставляет их на склад. А люди вроде меня должны разносить ящики по определенным местам и складывать в штабеля.
Единственное неудобство состоит в том, что каждый ящик весит около пятидесяти килограммов. В нормальных условиях это меня нисколько бы не смутило. Правда, в нормальных условиях я не стал бы таскать ящики. А сейчас, когда я так истощен, груз давит на меня вдвойне, от тяжести дрожат ноги; к тому же меня еще давит страх оттого, что я в любой момент могу упасть и меня тут же прогонят.
Перетаскивая четвертый или пятый ящик, я замечаю, что за мной наблюдает какой-то молодец в матросской бескозырке. Он идет за мною следом; я ставлю ящик на место и слышу сзади его голос:
– Так, так… Осторожненько… Ставь его сюда. Ну вот!
Как только я расправил плечи, он меня спрашивает:
– Какой национальности? Итальянец?
Я отрицательно качаю головой.
– Испанец?
Я снова качаю головой и, чтобы молодец угомонился наконец, брякнул:
– Серб.
– А, югослав! Прекрасно! – добродушно кивает незнакомец. Потом, упираясь кулаком мне в грудь, рычит: – А теперь убирайся подобру-поздорову!
Его тон меняется столь разительно, что я поднимаю на него удивленные глаза, как будто мне не ясна эта команда.
– Убирайся, слышишь?.. Такие вот типы, как ты, для нашего брата все равно что еж в штанах! За двадцать пять крон согласится пойти сюда только такое отребье, как твоя милость. Ну-ка, марш, пока не началась кадриль!..
При иных обстоятельствах можно бы и на «кадриль» согласиться, чтобы прощупать, чего стоит этот молодец, но, как уже говорилось, в иных условиях я бы, наверно, находился в другом месте. А пока что я больше всего боюсь скандала и неизбежной при всяком скандале полиции. Поэтому я поворачиваюсь к нему спиной и, ни слова не говоря, покидаю склад.
Весь день сижу в глухом закутке пристани и жду, пока достаточно стемнеет, чтобы можно было отправиться в обратный путь. Вполне прилично пригревает осеннее солнце, и, развалившись на теплых камнях, я время от времени забываюсь в дремоте. Наконец солнце скрылось, и гордость моя смирилась настолько, что я решаюсь заглянуть на базар на Фредериксброгаде. Неудобство этого базара в том, что он находится слишком близко к центру. А базар богатый. Под вечер, когда торговля кончается, в местах, отведенных для мусора, можно найти немало испорченных продуктов. Съев два полусгнивших персика, я вооружаюсь большим кульком, чтобы набрать побольше про запас. Делаю запасы и тут же утоляю голод. Невольно вспомнились слова одной моей знакомой, которая не была лишена житейской мудрости: «Если жизнь предлагает тебе зрелый плод, но с одного боку уже подгнивший, зачем же его выбрасывать, не лучше ли, отбросив гнилое, остальное съесть?» Совершенно верно, дорогая Дороти. В данный момент спорить с тобой не приходится.
Наполнив до отказа и кулек, и желудок, я уже пробираюсь на соседнюю улицу, но, выглянув из-за угла, замираю на месте и пячусь назад. Из элегантного черного «плимута», стоящего метрах в двадцати от меня, выходят Грейс и Сеймур и направляются в бар, над которым сияет красная неоновая вывеска: «Техас». Сеймур, как всегда, нахмурен, а его секретарша снова обрела прежний вид – она в темном костюме, в очках, волосы собраны в пучок.
Сделай я еще шаг, и они бы меня заметили. К счастью, этого шага я сделать не успел. Они входят в бар, а я бреду обратно, прижимая к груди увесистый кулек. В общем, все в порядке. Вот только неприятный шепот Сеймура несколько раздражает меня:
«Питаться объедками? Стыдно, Майкл! Вы предпочитаете объедки ужину в „Техасе“?!»
«Мне это не впервой, со мной и не такое бывало, Уильям, – отвечаю. – В нашей профессии без этого не обойтись».
«Только это уже не наша профессия, – продолжает Сеймур. – Вас дисквалифицировали, вычеркнули из списков, прогнали, предали анафеме».
«Меня тогда вычеркнут из списков, когда я перейду к вам. А этому не бывать. Так что катитесь, мой дорогой, ко всем чертям!» – продолжая свой путь, мысленно шлю ему дружеское пожелание.
Обильный ужин, хотя и не в «Техасе», благотворно влияет на мой сон, и на другой день я просыпаюсь в своем бараке довольно поздно. А то, что я обнаруживаю в кульке еще несколько гнилых персиков и раздавленный кусочек сыра, придает мне жизненные силы. Но особенно радует меня то, что сегодня вторник. Опять вторник. Наконец-то!
Полный томительного безделья день подходит к концу. Два часа я осторожно брожу по городу и в семь без трех минут выхожу на Вестерброгаде, как всегда в это время запруженную автомобилями и пешеходами. А вот и вход в «Тиволи». Прохожу мимо раз, другой, третий – человека в кепке и с самолетной сумкой нет и в помине.
«Ну-ка, сматывайся живей! – говорю себе. – Ждешь, пока тебя задержат, да?» И сворачиваю в переулок. А в ушах у меня назойливый шепот:
«Вас вычеркнули из списков, Майкл. Как вы этого не поймете?»
10
Голод теперь не особенно меня мучит. Если преодолеть в себе ненужные в данном случае щепетильность и брезгливость, в этом городе всегда можно как-то прокормиться. Почти ежедневно под вечер я наведываюсь на базар на Фредериксброгаде. Правда, от одной мысли, что я питаюсь гнилыми фруктами или брынзой, которую уронили и раздавили при перегрузке, меня порой бросает в дрожь, зато я теперь уверен, что голодная смерть мне не грозит.
Страх меня тоже не гнетет. Открытие, что Сеймур все еще находится в Копенгагене, конечно, не из приятных, однако у меня теперь такой вид, что, если бы мы даже столкнулись с ним лицом к лицу, он не смог бы меня узнать. Когда мне приходится случайно видеть в зеркале витрины свое собственное отражение, я сам себя не узнаю. Передо мной маячит одетый в лохмотья бородатый субъект с испитым лицом и потухшим взором.
Единственное, что меня мучит, – это разговоры с Сеймуром. Я все чаще ловлю себя на том, что участвую в этих бессмысленных разговорах, и не только с Сеймуром, но с самыми разными людьми, живыми и мертвыми, далекими и близкими. Я разговариваю с Любо и Маргаритой, с генералом и Бориславом, с Грейс и Дороти и даже с Тодоровым. «Перестань, – твержу я себе. – Перестань, так и рехнуться недолго». И я перестаю, но лишь на короткое время, чтобы сменить собеседника. А потом снова принимаюсь болтать с кем-нибудь.
Конечно, мне особенно неприятно оттого, что я больше всех беседую с Сеймуром. Естественно, я не испытываю никакого желания говорить с ним, и обычно наш диалог начинается с того, что я советую ему убраться с глаз моих, однако он не слушается и, не обращая внимания на мою ругань, спрашивает:
«Станете ли вы, Майкл, любить родную мать или родину, если они вас отвергнут?»
«К вашему сведению, Уильям, мать уже отвергла меня. У меня ее нет».
«У вас нет никого и ничего», – кивает Сеймур.
«Ошибаетесь. У меня есть родина».
«Она отреклась от вас. Так же, как мать».
«Родина не отречется от своего сына, если он остается верен ей».
«Случаются недоразумения», – посмеивается Сеймур.
«Воображаемые недоразумения. Но меня они не смущают. Я знаю, у меня есть родина, и этого мне вполне достаточно».
«Любовь на расстоянии, – посмеивается Сеймур. – Вы так и умрете вдали друг от друга».
«Я умру, но только не она! – уточняю. – А раз она живет – значит, я тоже не совсем мертв».
«Слова, слова, слова… – презрительно гундосит Сеймур. – Словами вы пытаетесь заполнить свою пустоту. Пустоту внутреннюю. Пустоту вокруг себя. Вы в полном одиночестве, Майкл, вы всеми покинутый и всеми забытый. Будь вы немного чувствительней, вы давно бы бросились в канал».