Большаки на рассвете - Страница 8

Изменить размер шрифта:

Грациеле не выдерживает, бросается к нему чуть не со слезами: чего ты хочешь? За что меня мучаешь? во что я из-за тебя превратилась, боже, боже… Уткнулась в солому и давай всхлипывать.

— Ха… ха, — смеется Мильджюс, пытаясь погладить ее.

— Не лезь! Отвяжись от меня, ско…

— Ах, ты!.. — вскакивает Мильджюс. Потом, чуть успокоившись, бормочет: — Пойдешь… пойдешь… куда я захочу, пойдешь, голубушка, пойдешь… пойдешь.

Тошно от этого голоса, но надо молчать и терпеть. Их взгляды встречаются. Его глаза по-прежнему горят злорадством. Неужели ему доставляет удовольствие видеть, как его жертва мечется, неужели ему приятно видеть ужас в ее глазах? Грациеле, пришибленная такой мыслью, застывает с раскрытым ртом. Не поднимая головы, Мильджюс продолжает набивать обойму патронами. Длинные, свалявшиеся волосы ниспадают на плечи.

— Да, пойдешь, — говорит он, заталкивая в обойму последний патрон, и впивается в Грациеле таким взглядом, от которого она съеживается, каменеет, как надгробие, оставленное у дороги на долгие годы. Мы умеем не только уговаривать, — продолжает он. — Мы и заставить можем. Другому, глядишь, и неохота связываться с нами, но его никто не спрашивает. Взять хотя бы тебя. Ненавидишь меня, может, даже испытываешь ко мне отвращение, но… сама, против своей воли, приходишь. Ты прирожденная раба. Ты и изменить-то не сможешь, даже если захочешь. Никто тебе меня не заменит. Разве я неправду говорю, голубушка? — и он снова тянет к ней руку.

Грациеле отстраняется от него. Глумись, думает она, глумись, если тебе нравится.

— Видишь, ты уже просишь о милости. Так и они. Другой, может, и не хочет с нами идти, но иного пути у него нет. Сам приходит. Какая сила их сюда приводит, поди угадай. Вот ребус был бы для братца Вигандаса. Приходят к нам и ласковые, хрупкие, маменькины сынки. Чего им не хватает? Кто их против шерстки погладил? Если захочешь, сможешь их опекать. Но и они порой такие коготки показывают — только берегись. Вот тебе и невинные агнцы. Коли раз волком завыл, то выть тебе волком всю жизнь. Ты, видно, думаешь, тут возможна половинчатость? Середина? Ни черта! Смерть так смерть. Она не посмотрит на твои красивые глаза, не пожалеет, не погладит, не спросит, что ты сделал. Всех, кто с нами, ждет один конец. Люди — сволочи, вот что я тебе скажу. Все сволочи. И ты такая же, не лучше других.

А потом, уже совсем опьянев, брызгая слюной, он начинает разглагольствовать о самопожертвовании, о решимости, о силе воли, о том, что не надо поддаваться слабости, что настоящие мужчины…

Старая песенка, как сказал бы его брат Вигандас.

Лавина жестокости и смерти, вырвавшаяся из средней Европы, выбросила сюда свои обломки, оставила идолов и зловещие, ничем не прикрытые гримасы бессильной злобы.

Взгляд Грациеле впивается в заросшее щетиной лицо Мильджюса — выпирающие скулы, ввалившиеся, лихорадочно горящие глаза, блуждающие и выискивающие что-то вокруг, цепляющиеся за каждый предмет — остаток чьей-то жизни. Грациеле чудятся в этой груде вещей чьи-то волосы, стоптанные туфельки и поношенные платья… Жестокость Миколаса обернулась против него самого и давит, душит его. Он расстегивает ворот солдатского мундира, кладет обе руки на шею Грациеле и начинает судорожно ловить ртом воздух. Пусти, пусти!

У него в глазах стоит расписной сундук.

Этот сундук, битком набитый поношенными платьями, комбинашками, шелком, рулонами английского сукна, серебряными и золотыми украшениями, посудой, был спрятан на чердаке у хромоногого Ошкутиса, жившего на берегу озера. Миколас Мильджюс попросил, чтобы тот сберег его, посулив за это щедрую мзду. У такого горемыки, отца пятерых детей-оборвышей, обыск делать не станут.

Ошкутис приютил в своей риге нескольких мужиков, уклонявшихся от воинской повинности. Они ему и дрова пилили, и едой снабжали. Куда бы Ошкутис ни шел, он непременно заглядывал в ригу. Ему нравилось разговаривать с этими мужиками, нравилось распивать с ними водку. Все вечера, пока жена хлопотала по дому, носила воду, рубила хворост, он проводил с этими дезертирами. Выйдет, бывало, во двор, оглянется и снова ковыляет к риге, жадно затягиваясь дымком папироски. Ригу сторожила шелудивая собака, охраняли и девчонки Ошкутиса, вечно шнырявшие по двору. К тому же изба стояла на пригорке, и все отсюда было прекрасно видно.

Ошкутис — маленький сухопарый человечек с резкими, мелкими чертами лица, с черными, залитыми сивухой глазами. Устроившись на самом почетном месте — ведь он здесь хозяин, — Ошкутис понимающе, с тайной завистью поглядывал на этих здоровяков и посасывал свою папироску. Те пытались во всем ему угодить. А с его уст только и слетало: конечно… ага… то-то… само собой… я и говорю… как же, как же… ой, нет, так негоже.

Когда кто-нибудь напивался, то волок за собой Ошкутиса, как собственную тень. Стрясется с кем беда, первым вспоминает его. Вспоминают его и те, у кого совесть не чиста — Ошкутис их успокоит. Любой, догнав припадающего на больную ногу Ошкутиса, усадит его в телегу, поможет нести тяжелую ношу. Все к нему добры, все его жалеют, и по тому, как ему помогают, он и судит о людях. Ошкутис удобен для всех. Если кто-нибудь хочет постучаться в чужую дверь, но из-за самолюбия или по другим соображениям не осмеливается это сделать, то призывает на помощь Ошкутиса. Хромой любую дверь настежь распахнет. Своими привилегиями он пользуется даже с некоторой гордостью. Всюду, где собирается честной народ, увидишь и заросшего щетиной, задирающего нос Ошкутиса.

Но вот покой Ошкутиса нарушил вооруженный отряд. Белый как мел, Ошкутис хромая поплелся в клеть, показал пришельцам уставленные пыльными бутылками сусеки, повел непрошеных гостей в покосившийся хлев. В висках стучало только одно: как бы не обнаружили в риге прикрытого сеном лаза в бункер. Пришельцы окружили закопченную баньку, окольцованную старыми почерневшими ракитами, поглядели на пруд, берега которого заросли вербами и осокой, потом вдруг налегли на дверь и вошли внутрь. В баньке было тепло, пахло потом, мылом, паром и березовыми вениками, камни в печи еще не остыли, а на полу посверкивала вода в шайках.

— Когда топил? — морща черные брови, спросил командир отряда Юодка, высокий, крепко сбитый мужчина. Ошкутис против него ну просто карлик.

— Вчера…

— Кто тут мылся?

— Бабы деревенские, — сказал Ошкутис, косясь на лавку.

Ночью тут и впрямь ведьмы пировали. Мужики, которые прятались в риге, привели в баню своих жен. Всю ночь дым стоял коромыслом. Ошкутис, который остался во дворе на страже, застыв, прислушивался, и от холода его даже колотить начало. Полная луна, скрывавшаяся за тучами, напоминала ему что-то постыдное, бабье. Не вынимая изо рта папироски, хромой вглядывался в залитые луной сумерки, в озерную гладь. И извив большака, и округлость холма — все рождало в нем что-то мучительное и похотливое.

Обрыскав все углы баньки, Юодка со своими бойцами забрался на чердак. Там, под кучей всякого барахла — изношенных деревянных башмаков, полуистлевшей утвари, старой сбруи, корыт, ступ — он обнаружил сундук для приданого.

— Сундук не мой, — сказал Ошкутис, — не открывайте.

— А чей же?

— Соседа. Привез, чтобы я его постерег. Я ни разу его не открывал, не знаю, что в нем. Как привезли в конце войны, так и стоит.

С сундука тотчас сбили оковки, и бойцов, которые рылись в нем, вдруг ослепил блеск серебряной и позолоченной посуды, дорогих украшений.

— Какой позор, Ошкутис! Ай-яй-яй, — сказал Юодка, извлекая женские платья, пальто, комбинашки, чулки, туфельки, рулоны английского сукна. — Твоя баба ходит, как пугало, юбка сшита из мешковины, и та вся в заплатах, твои озябшие, посиневшие дети сосут с голоду пальцы, а ты эдакое богатство скрываешь! Ай-яй-яй! Нет, ты мне все объяснишь, змееныш. Кто привез? Когда? С кем? Где ты бандитов прячешь? Прихвостень! — кричал Юодка, тесня Ошкутиса, который в страхе пятился назад, пока не зацепился за какого-то разиню и не растянулся. Вот так враг! Такому и затрещины не влепишь, прикладом не огреешь. Таких на месте…

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com