Бог моей весны или МЕЩАНСКОЕ СЧАСТЬЕ (СИ) - Страница 20
Я узнал от знакомого парнишки, что кое-кто из бывших фронтовиков подбирает молодых ребят, которые хотят бороться с левыми… Фронтовика я нашел – это был офицер по фамилии Франк, рыжий одноглазый калека с железными зубами. Вокруг него крутились парни постарше и попроще меня, настоящие сорвиголовы. И тут я в своем дорогом костюме… Можешь представить, как они все на меня посмотрели. «Не доверяю дворянчикам, - произнес этот Франк, - только болтать умеют». В общем, они устроили мне проверку на вшивость. На улице. Тех, коммунистов, было трое, здоровенные молодые рабочие… Когда я увидел их, у меня начали подгибаться коленки, но отступать было некуда. Я вспомнил Карла. Я попросил его помочь мне. И пошел им навстречу.
Они долго и тупо таращились на меня, пока я разглагольствовал по поводу коммунизма, но наконец до них дошло, что я имею в виду.
- Шел бы ты, сопляк, на…
- Сам иди, пососи у Маркса…
- Ах ты!..
Врезать я успел лишь одному. Потом они тщательно вытерли об меня свои рабочие башмаки. Хорошо еще, не сильно старались. И тут парни Франка вышли из переулочка… Потом меня отвели к Франку, который заседал в соседнем кафе – прямо такого, всего в грязи и с расквашенной сопаткой. И он, усмехнувшись своей железной ухмылкой, протянул мне руку:
- Добро пожаловать в оруженосцы Черного рейхсвера… фон Ширах.
…Мой брат не пережил поражения Германии. Я жил, потому что поверил в ее возрождение.
А история-то повторяется, Отто. Я ведь в Вене думал о том же. Пистолет. Это выход для офицера. Но пришел Хаккслер…
А сейчас… сейчас… я просто иду по этой земле и думаю о том, что она так прекрасна. И обязательно возродится. И у нас действительно будет новая Германия, черт бы меня взял, где никто не будет с пеленок до старости носить форму и бояться сказать лишнее слово…
- Вот ты как заговорил.
- Да. Понимаешь, я всю жизнь носил эту форму. Звание за званием, должность за должностью. Но только теперь почувствовал, как прекрасно быть – никем. Бальдур фон Ширах, который уже не рейхсляйтер и не гауляйтер… который может делать что-нибудь для того, чтоб хоть нынешние-то дети увидели свою страну прекрасной… без ненависти, без страха, без крови… без лжи…
Перед сном мы зарылись в сено и еще долго, даже перестав ворочаться, слышали какие-то шорохи – скорее всего, это мыши спешно передислоцировали свой батальон подальше от оккупантов. Мы лежали обнявшись, хотя было совсем не холодно. Нам просто нравилось так засыпать – и всегда было удобно. Мы так привыкли друг к другу, что теперь казалось, будто нас друг для друга и сделали…
Я проснулся оттого, что он зашевелился – и если спал он тихо и мог всю ночь ни разу не повернуться с боку на бок, то просыпался всегда весьма бурно – честно говоря, так, словно советские разведчики, подобравшиеся в ночи, вдруг подло и коварно воткнули ему шило в задницу… То бишь, рядом с тобой вдруг оказывался – вместо теплого и мирно сопящего Бальдура – некий оживший штопор, который ко всему издавал какой-то нечленораздельный, но жизнерадостный рев…
- Мой Бог, - пробормотал я, - откуда ты только берешь столько энергии?..
- Просыпайся, балда, и иди смотреть восход. А то спою тебе «Хорст Вессель». Или русскую…
- Э?..
- Милая песенка, я по радио раз поймал. Общий смысл такой: расцвели фруктовые деревья, над рекой повисли туманы, и на берег вышла Катарина и запела песню про орла. Которого она любила. И почему-то хранила его письма.
- А что удивительного? Любила – и хранила…
- В этом как раз ничего удивительного. Поразителен пишущий письма орел. Или это какая-то метафора?..
Кто-то не любит по утрам пить шнапс натощак. А кто-то – слышать слова типа «метафора».
- Избавь, пожалуйста… - сонно промямлил я, выбираясь из теплого сена. Больше всего на свете мне хотелось, чтоб где-нибудь поблизости обнаружилась, во-первых, бочка с ледяной водичкой, куда б я от души окунул моего любимого в порядке мести, а во-вторых – чашечка (ну ладно, две) дымящегося кофе… Но все эти мысли исчезли, как только я окончательно разлепил глаза.
На полях лежал розоватый, как растаявшее и растекшееся клубничное мороженое, туман, а травы под ним были серебряные. От росы. Восходящее солнце рассеивало туман, и он начинал золотиться, прежде чем исчезнуть… Все краски были удивительно нежны – не думаю, чтоб какой-нибудь художник мог нарисовать это, потому что это было совершенно волшебно – и по-волшебному неосязаемо, неуловимо…
У меня никогда еще не было такого ощущения – знаете, я как-то не обращал внимания на такие вещи раньше. А теперь стоял и не мог оторвать глаз перед открывшейся мне красотой мира – мира, в котором, казалось, никогда не было и не могло быть войны.
…А потом в тумане – дальше, на дороге - что-то зашевелилось, задвигалось, словно он породил эльфов или каких-то иных столь же нереальных существ. Вначале мы увидели только несколько колеблющихся силуэтов – и одновременно захлопали глазами. Это не могли быть обычные прохожие – потому что их появление не сопровождалось обычными звуками, знаете, люди могут даже не разговаривать, но ты все равно понимаешь, что это люди – по характерным звукам шагов, шелесту одежды, дыханию…
Это были не люди. Они безусловно дышали – но чаще и громче, они безусловно шагали, а не парили над дорогой – но под их шагами почти не чавкала грязь…
Мы слишком много видели, чтобы пугаться того, чего нет, вспомните, кто вывел нас из Вены. А когда не боишься – незачем и сдерживать любопытство. Краем глаза я заметил, что Бальдур выпрямился – и тоже поднялся. И мы сделали несколько шагов к дороге. Может, десяток…
А может, каждому из нас на роду написаны те несколько шагов, которые НЕ НУЖНО проходить ни при каких условиях. К ним, к примеру, относятся те два шага, после которых человек, стоявший на кромке крыши, летит вниз.
Вот эти самые несколько шагов до дороги, достаточные для того, чтоб разглядеть идущих сквозь туман, были лишними для Бальдура. Для меня тоже, но главным образом для него. Не будь их – все пошло бы по-другому.
И я, между прочим, вдруг остановился, почувствовав холодок под воротом – но он все шел, и я догнал его, конечно…
Да, мы не боялись того, чего нет.
Но они - были.
И это были люди.
Пока еще.
Хотя кто-то – и я, кажется, знал, кто – очень постарался, чтоб они перестали походить на людей. Во всяком случае, казалось, что туман не касается этих лиц, а просачивается сквозь них…
Мы сами были одеты в рванье – но этих людей в их лохмотьях нельзя было даже назвать одетыми, потому что казалось – подуй слабый ветерок, и истлевающее тряпье свалится с них, но они этого, казалось, не замечали… Впрочем, они не замечали ничего, кроме дороги, и не были способны ни на что, кроме медленного, но упрямого движения по ней – куда?.. Домой? А был у них дом? Они выглядели призраками… да и дома их, скорее всего, были как раз такими, в каких должны обитать призраки. Развалины…
Лохмотья их были раньше, по видимости, серыми робами. А кое-у-кого виднелись засаленные нашивки на рукавах, черные, красные, но большей частью желтые, в форме звезды Давида, с буквой J в центре…
Их было человек, навскидку, пятьдесят, женщин среди них не было, зато брели, едва переставляя журавлиные ноги, несколько пареньков – можно было б дать им лет по десять, судя по телосложению, но для десятилетних они были слишком высоки, а лица у них были слишком стары.
До нас не сразу дошло, что это возвращаются домой те, кого депортировали – может даже, в их числе были и те, кого Бальдур отправил из Вены…
Я покосился на него и понял, что он думает о том же…
И тут один из молоденьких упал – с шорохом, как пучок срезанной серпом травы. Его соседи слабо, медлительно потянулись к нему – и я вспомнил нюрнбергское утро Лени Рифеншталь. Город спит, но вот-вот проснется, и камера нежно глядит на него своим черным глазом, запечатлевая старые башни, тихие улицы, освещенные рассветным солнышком подоконники…