Бодлер, стр 31 - Страница 5
Два раза в неделю Валентин бывал теперь у психоаналитика. Если бы ему сказали об этом год назад, он захлебнулся бы смехом. Вена, по его мнению, могла поставлять миру лишь менуэты да вальсы. Однако он исправно посещал элегантную келью известного автора "Смерть до рождения". Лежа на холодной кожаной кушетке, со странным удовольствием слушая собственный низкий голос, он рыл ходы и окопы раскопок своей Трои. "Теория смерти до рождения" профессора Бразье заключалась в том, что огромное количество детей в мире рождалось случайно и против воли матери. Забрюхатевшая неудачница, нарыдавшись всласть, в зависимости от страны и эпохи тем или иным способом пыталась избавиться от закупорившего ее тело плода. Описание этих способов составляло добрую треть книги, довольно жутковатые сто с чем-то страниц. Особенно впечатляли китайские процедуры времен империи Хань. В случае неудачи, а иногда слабого здоровья матери, ее нерешительности или перемены ситуации на свет рождался "полуабортированный", как характеризовал его профессор Бразье, ребенок навсегда искалеченный психически. Добрых полтора десятка изощренных фобий сопровождали его взросление, оставляли на время в покое в период первой молодости и беспощадно терзали в эпоху зрелых размышлений. Полуабортированные Валентина не интересовали, он прекрасно знал, что его родители были счастливыми любовниками и он был результатом их любви. Его интересовало теперь лишь одно: мертвая собака на пустынном берегу, собака, вскинувшая ноги и обнажившая червивое чрево. Валентин заклинился на этом моменте своей жизни, словно в него вбили двадцатипятисантиметровый гвоздь. Все его попытки самостоятельно сдвинуться с места, разрушить чары смерти ни к чему не приводили. Он прекрасно понимал случайность происшедшего, примитивный символизм ситуации, голова его удачно раскладывала на составные элементы тот солнечный день, деталь за деталью, и - уничтожала. Но голова, он все яснее это осознавал, была лишь перископом сознания, наружным, почти придаточным органом. Конечно, он мог бы обойтись без профессора Бразье. В конце концов, тот же Даниэль был не глупее лощеного shrink*. Но Даниэль был лицом вовлеченным, он напряженно думал, как ему помочь. Профессор Бразье был не только отстраненно чужим, он был профессионально чужим. Чужим нарочно и специально. Поэтому хлысты его вопросов заставляли Валентина двигаться, искать, продираться сквозь заросли самообманов, подтасовок в памяти и изрядное количество витков, как оказалось, колючей проволоки самоцензуры.
Он больше не спал с женщинами. То есть, наоборот, он пытался, постоянно пытался, но из этого ничего не выходило. Он даже прожил чуть больше двух месяцев с взвинченным юным созданием, сбежавшим не то от родителей, не то из тюрьмы. Возрастная холодность Моники, полное отсутствие сексуального голода идеально устраивали его. Она жила в стадии необязательных объятий, поглаживаний, поцелуев. У нее были мужчины и до Валентина, но она была глубоко невинна. Он покупал ей сладости и тряпки, он водил ее в кабаре и на скачки, он отвечал на ее невероятные вопросы. Лишь однажды, заметив раздосадованность его объяснением, он укорил ее: "Дурацкие вопросы обычно влекут за собой идиотские ответы. Заметь это. Пригодится когда-нибудь..." В то же время она была вовсе не так наивна, из породы барракуд, умело кокетничала с мужчинами и, стоило Валентину отвернуться, набивала карманы случайными номерами телефонов.
Он бывал у проституток, но бросил. С ними почти получалось. Их обезличенность была гениальна. Они нянчили его, отвлекали, прекрасно зная, что секс раздваивает личность, если она несчастна, и соединяет ее воедино в противоположном случае. Они апеллировали не к нему, а к его увядшему отростку. В итоге от неразрешимых возбуждений у него началось воспаление простаты, и он попал в руки урологов. Иногда он обрисовывал себе происходящее как опускание из высших сфер в низшие. Так, теперь он был на уровне обнищавшей плоти, лейкоцитных норм, унизительных анализов. Гийом, его лечащий врач, с которым они быстро подружились, уверял Валентина в противоположном. "Простата - второе сердце, - говорил он. - Психический тонус, эмоциональные бури, одолевающие мужчину, старение - все так или иначе зависит от этой железы. На Востоке это прекрасно знали две тысячи лет назад..."
Иглоукалывание, плавание, знаменитые тибетские "слезы камня", йога - ничто не помогало ему. И чем дальше задвигался его безнадежный случай, тем больше женщин валилось на него со всех сторон. Он отнекивался, он отбивался, но нет, его не принимали за гэй*, и почти против его воли реестр остававшихся ночевать все удлинялся. С удивлением он узнал, что нет ничего легче, чем влюбить в себя самый трудный, самый невероятный экземпляр женского пола, будучи, как он говорил, небоеспособным. Односторонняя природа секса открылась ему, одинокость и дикость. Женщины, не добившиеся его, пытались вновь и вновь, но не из-за страсти к нему, а из-за страха собственного поражения. Он был магнитом теперь, потому что был безопасен.
Смерть владела его вниманием. Он без труда обнаруживал ее присутствие повсюду. Она была не роковым порогом его личной конечной жизни, а чем-то вроде неназойливого консьержа, вуайера, клошара. Она была прочнее тленной жизненной ткани, из нее в действительности и состоял мир. Молния, попавшая в него, поразила его способность сопротивляться смерти физически, бежать прочь от нее в новом теле... Временами чувство бессмысленности, ненужности и бесцельности жизни пугало его своею неоспоримой силой. Он стал чувствителен к философским и религиозным идеям, но не мог справиться ни с символизмом образных систем от "Упанишад" до "Посланий Апостолов", ни с современным пересказом, выполненным на уровне супермаркета. Но он не думал ни о самоубийстве, ни о плоском марксовском мире. Его интуиция агностика увязла в языческом ощущении мира.
Время шло, и гнилая зима кончилась. Роман Изы выходил вторым тиражом, и она собиралась в Нью-Йорк - американцы купили книгу и затевали рекламную возню. Перед самым ее отъездом - стоял свежий распахнутый май - Даниэль позвонил: они устраивали обед. "Кстати, - сказал он, - новость не из веселых: вернулась Джой, у нее рак, ей дают месяц, не больше..." Они увиделись. Удивительно, но она не изменилась. Быть может, похудела. Но это была все та же Джой! Загорелая, улыбающаяся, веселая. Позже Валентин заметил, что она двигается медленнее, что ее зрачки увеличены, словно она принимает атропин, но первое впечатление было - Джой...
Не верилось, что она была больна. И лишь за обедом Валентин поверил. Она не могла есть то и это, она, правда, много пила вина, а за кофе, достав из сумки костяную табакерку, быстро занюхала понюшку белого порошка... На кухне он вышел вместе с хозяйкой - Иза заплакала.
В кабинете профессора Бразье Валентин бесчисленное количество раз сосредоточивался на том, что его мучило. Это было слепое тактильное ощущение. Визуальный образ, фиксация на мертвой собаке, был лишь добавлением. В тот жаркий солнечный день, в момент безрассудной счастливой любви, раскинутые ноги собаки и нежные ложесна женщины поменялись для него местами. Он вбивал себя с убывающей силой в это мертвое, гноящееся нутро; он делал это ни с кем-нибудь, а с самой смертью.
Теперь, через год, в Париже, на своей неудачливой постели, он был опять с той женщиной. Ее кожа все так же пахла солнцем, так же коротко были пострижены соломенные волосы, ее глаза были закрыты, и из-под лучей ее сморщенного глаза катилась слеза. Она была все та же, но в ней жила смерть. Не абстрактная, не спящая, которая живет в каждом человеке, а проснувшаяся, голодная, уверенная в себе. Джой была тиха и - не знай он ее ранее,- он бы сказал, безучастна. Лишь пот ее имел теперь какой-то новый запах.
Для Валентина круг замкнулся. Смерть переселилась из полуразложившейся собаки в эту в его руках беззвучно рыдающую женщину. Для нее он был все тем же любовником - сильным и нежным; для нее его неудачи, затянувшейся более чем на год, не существовало. Но последние месяцы изменили ее. Ее страсть не отзывалась в теле никак. Он был одинок с нею, как и она с ним. Двуполый третий был между ними. Ее глаза были широко открыты, когда он взорвался. Тень листвы дрожала на потолке спальни. Смех поднимался пузырями с бульвара и лопался, не долетая до окна. "Скорая помощь" тупой бритвой прошла по слуху.