Билли Батгейт - Страница 61
Пока я пропускал через себя эти сладковатые мысли, всерьез их не воспринимая, моей реальной проблемой стало их полное сохранение. Те заработанные шестьсот долларов были засунуты в портфель, портфель на верхнюю полку в туалете. Для десяти тысяч – убежище более, чем идиотское! Поэтому я нашел в полу, между половиц, щель, прочистил рукой пространство от мусора и выложил тряпочкой. Затем закатал купюры в трубочку, скрепил резинкой и сунул туда. Затем три дня я просидел дома, думая глуповато, что каждый прохожий прочитает у меня на лице, где спрятаны такие деньги. Нет, я выходил, но делал все бегом. Все покупки проходили у меня очень скоро. Если мне нужен был свежий воздух, я садился у окна. Вечерами, после ужина, я внимательно смотрел, как моя мама разжигает свои свечи в стаканах. После моего возвращения у нее снова появилась эта привычка. Она разжигала свечи и тоже смотрела на них, понимая в игре огня что-то свое, если там было что понимать.
На второй день заточения я купил большой белый конверт за один пенс. А в воскресенье, умытый, причесанный, в чистой рубашке и чистых штанах я поехал на надземке в центр. В Манхэттэн, набитый купюрами под завязку, я ехать не решился. В поезде я мог поспорить с кем угодно и на что угодно, что никто кроме меня не вез с собой десять тысяч долларов – ни работяги в униформах, раскачивающиеся на сиденьях, ни кондуктор, открывающий двери, ни машинист во главе всего состава, ни даже никто из людей снаружи. Я мог поспорить на сколько угодно, что ни одна живая душа из окружавших меня в то час не могла бы даже сказать чья физиономия, какого-растакого президента Соединенных Штатов, красуется на тысячедолларовой купюре. А если бы я встал и объявил на весь вагон, что я везу десять раз по тысяче, люди начали бы отодвигаться от меня ввиду явного помешательства такого милого парнишки. Но размышления на эту тему в конце концов просто взвинтили меня и я был вынужден спрыгнуть с поезда, не доехав куда надо. Пришлось взять городской автобус и инвестировать свои собственные деньги на целую поездку.
Интересно, но район, где судья Хайнс имел дом, был страшненький и зловонный. Дома в основном были старыми, везде торчали переполненные мусорные баки, на тротуарах стояли негры и играли в монетки. Особняком стоял вычищенный и убранный дом, в который я направлялся. Таким домам приличествует стоять где-нибудь на Парк-авеню, но никак не здесь. Привратник в форме вежливо поинтересовался целью моего визита и вскоре блестящий, бронзовый лифт поднял меня на третий этаж. Но жизнь трущобная уже обитала и здесь: я оказался в длинной очереди шедших на прием. Мы стояли при тусклом свете, как в очереди за хлебом, каждый плотно прижимался к предыдущему и напряженно смотрел в голову очереди, будто это могло ее продвинуть. Но двигалась она медленно. Когда кто-нибудь выходил из приемной двери, все взгляды немедленно обращались на него, читая на его лицо – что там произошло, успех или неудача?
Через час я оказался у открытой двери в квартиру великого человека. К тому времени я понял, что всю свою жизнь прожил в великой нужде, всегда стоял в очередях, ожидая бесплатной похлебки, в поношенной одежде, и даже мозги настроились соответствующим образом. Я стал сам для себя бродягой. Я нес огромные деньги для этого человека и все же был вынужден стоять в очереди.
Затем я оказался в фойе, или предприемной, где на стульях, сжимая свои шляпы, молчаливые, как пациенты к зубному, сидели мужчины не аристократического облика. Я присоединился к ним и сел на ряд стульев. Когда освобождалось место крайнего и он уходил за дверь к самому Хайнсу, то все передвигались на один стул ближе. Вскоре я был допущен в собственно приемную, где один человек сидел за столом, а другой стоял за ним. Стоящий взглянул на меня и я немедленно признал в нем ту породу людей, среди которых я прожил несколько месяцев, тех, которых слышно, когда они думают. Мистеру Берману даже не надо было инструктировать меня, впрочем он этого и не сделал. Я был молод для поиска работы, я не был обитателем здешнего квартала, я был мальчуган в поношенной, но чистой одежде, пытающийся выглядеть молодцом.
– Я сын Мэри Катрин Бехан, – выдал я полную правду, – С тех пор как нас покинул отец мы испытываем нужду. Мама работает в прачечной, но она очень больна и скоро уже не сможет трудиться как раньше. Она сказала мне, чтобы я передал мистеру Хайнсу, что она всегда голосовала за демократов.
Секретари-вышибалы обменялись взглядами и стоящий развернулся и направился к последней, ведущей к сердцу мистера Хайнса, двери. Через минуту он вернулся и сопроводил меня к телу. Мы прошли через великолепную столовую с шкафами для посуды в китайском стекле, через жилую комнату заполненную массивной мебелью и через какую-то комнату, напоминающую игровую, посредине стоял бильярдный стол, а стены были увешаны цитатами умных людей в рамках, как картины, и наконец пришли в спальню. Огромная кровать с балдахином, в комнате густой запах яблок, вина и лосьона после бритья – очень холостяцкий уют, правда вовсе не предполагающий открытых окон. На кровати, на огромных подушках, как римский патриций, вытянув голые ноги пожилого человека, в красном шелковом халате, возлежал сам Джеймс Дж. Хайнс.
– Доброе утро, приятель, – поздоровался он, оторвав глаза от утренней газеты. Его туша покрывала все пространство кровати. Портили судью лишь огромные безобразные ноги с синими вспухлостями, в остальном он был мужчина хоть куда. Серебристые волосы, аккуратно прилизанные назад, красное, мясистое лицо с мелкими чертами и огромные чистые голубые глаза, которые оглядели меня достаточно дружелюбно, будто он был готов выслушать любую историю из моих уст, будто эти истории не похожи, как две капли воды, на те, что он уже выслушал за сегодня и те, что ему еще предстоит выслушать. Я промолчал. Он подождал, затем его охватило удивление.
– Ты наверно хочешь что-то сказать? – спросил он.
– Да, сэр, – ответил я, – но не могу, когда мне дышат сзади на шею. Как ваш охранник. Он напоминает мне моего воспитателя в школе.
Он раздвинул губы в улыбке, но натолкнулся на мою полную серьезность. Он был неглуп. Поэтому тут же отправил верзилу обратно взмахом руки и я услышал мягкий шлепок закрывающейся двери у себя за спиной. Я храбро приблизился к краю кровати и, вытащив белый конверт с деньгами, сунул его ему в руки. Голубые глаза внимательно поглядели на меня. Тревожно. Я отступил назад и начал смотреть на его руки. Хайнс постучал по конверту пальчиком, обнаружил, что он не запечатан, затем мизинцем он отогнул отворот и нежно вытащил купюры. Раскрыл их, как колоду карт, что показало мне ловкость его на вид таких толстых и неуклюжих рук.
Я посмотрел на него. Мистер Хайнс вздохнул и откинулся на подушку. Такие вздохи делают, когда бремя жизни слишком велико.
– Итак он, подлец, не нашел ничего лучшего, чем прислать ко мне мальчишку?
– Да, сэр.
– И где же он нашел такое юное сокровище с правдивыми глазами?
Я пожал плечами.
– И Мэри Бехан, разумеется, не существует в природе?
– О, нет, она – моя мама.
– Слава богу, хоть это правда. Много-много лет назад я нашел для одной очаровательной ирландки место. Она приехала в Америку под этим именем. Тогда ей было столько лет, сколько моей младшей дочери. А где вы живете?
– В Бронксе, квартал Клэрмонт.
– Точно. Наверно, это она и есть. Она была высокой девушкой, с небольшим чемоданчиком, тихая и спокойная. Таких обожают святые сестры. Я знал, что она найдет себе мужа, Мэри Бехан. И кто же этот негодяй, покинувший такую женщину?
Я не ответил.
– Как зовут твоего отца, приятель?
– Не знаю, сэр.
– Понимаю, понимаю. Извини. – Он кивнул несколько раз и поджал губы. Затем выражение его лица внезапно прояснилось. – Но ведь у нее есть ты, разве не так? Она вырастила прекрасного сына, мужественного и сильного, с явным намерением прожить свою жизнь в опасности.
– Да, вырастила, – сказал я, переняв его манеру вести речь, его мягкие формы и обороты речи. Да и трудно было поступить иначе, его обаяние увлекало, его голос был продолжением всего его облика. Он был политик, это ему шло. И человек, по-моему, он был неплохой.