Библиотека мировой литературы для детей, т. 29, кн. 3
(Повести и рассказы) - Страница 103
— Если учить не одну Тайку — всех, кто пожелает.
— Баба-Кока, гениальная мысль!
— Голову тебе за нее не намылят? Пригвоздят буржуазные пережитки. Капиталистическая держава. Антанта. Мало ли что!.. И в учебных программах про французский не сказано.
Впрочем, сказано или нет, неизвестно. Учебные программы до Иваньковской школы пока не дошли. Ни учебники, ни тетради, кроме той скудной стопки в классном шкафу, ни иные пособия. Иваньковская школа жила на свой страх и риск. И дополнительные занятия по французскому языку Ксения Васильевна и Катя начинали на свой страх и риск.
Знали бы в уездном отделе народного образования, с каким энтузиазмом все тридцать три Катиных ученика встретили «гениальную» мысль Ксении Васильевны!
Видимо, в ней тайно жил врожденный педагог. Ребята разинули рты, слушая ее рассказы о Франции, виденной своими глазами. Не о Булонском лесе, в аллеях которого разъезжают верхом изящные амазонки и кавалеры, не о парижских бульварах, Эйфелевой башне, соборе Нотр-Дам. Нет, о плоских, влажных лугах Нормандии, где тучные коровы с подглазьями, похожими на громадные очки, пасутся в одиночку за низенькими заборчиками, где поселки веселят глаз красными черепичными крышами, а море в часы отлива далеко уходит от берегов, оставляя на илистом дне ракушки с устрицами, которые крестьяне собирают в корзины и везут в Париж продавать господам.
Рассказ был вступлением, своего рода подходом к главной цели: научиться говорить по-французски. Писать не на чем, читать — нет учебников. Будем беседовать.
Для начала иваньковские ученики узнали два слова, два прекрасных французских слова, надежных и верных, с ними не пропадешь, если бы вдруг на сказочном ковре-самолете перенесся во Францию.
— Бонжур, камарад! Здравствуй, товарищ!
Не думайте, что во Франции каждый встречный — товарищ, но среди рабочих уж наверняка отыщется советскому человеку камарад. И не один.
Ребята узнали на первом занятии и другие слова, а особенно запомнили эти. Орали во все горло, расходясь по домам:
— Бонжур, камарад! Здравствуй, товарищ!
Авдотья бросила подметать класс, вышла с метлой на крыльцо поглядеть вслед ученикам, довольно мыча, и было видно, как мило ей все происходящее в школе.
— Ну что, Катя? — спросила Ксения Васильевна.
— Баба-Кока, отлично!
— Выдумываешь?
— Честное слово, клянусь!
Они условились: Катя весь урок простоит за дверью в сенях, чтобы потом обсудить каждую мелочь, все промахи. Ведь было однажды, что баба-Кока случайно услышала, как тянут Катины младшие нараспев: «Мы-a, мы-а», — словно дьячки на всенощной. Подсказала учительнице: не так учишь.
Катя в уроке Ксении Васильевны не заметила промахов. Идеальный урок! Она восхищалась, пока Ксения Васильевна не остановила:
— Довольно, пожалуй. Хвали, да знай меру. — И с нечаянной грустью: — А пропустила я что-то важное в жизни.
Еще недавно Катя могла не понять. Теперь поняла.
— У вас широкая натура, баба-Кока! Вы всегда любили кого-то, а вам мало одной любви, вам все люди интересны, вам хочется что-то делать и значить. Я тоже хочу делать и значить.
— Верно, Катя. У тебя новая жизнь. И у меня рядом с тобой все по-новому. И никогда мы больше не будем прятаться от жизни за монастырской оградой.
Они проговорили бы долго, но Ксения Васильевна вспомнила:
— А пора тебе, Катя, идти. Иди-ка.
Наступил ранний декабрьский вечер. Просторная иваньковская улица вела в поле, а дальше дорога, утыканная вешками, в лес. Солнце опустилось за лес, и над темной грядой разлилась полоса нежно-изумрудного цвета, а над ней еще полоса, малиновая, отчертила синеющий купол, в котором, отражая закат, толпились сиреневые, голубые, зеленые облака. Небо пылало. В одну секунду облако с золотыми краями, подернувшись пеплом, утекало, как дым, и на месте его вспыхивал фантастический желтый цветок. И вдруг алая стрела пронзала густеющую синеву, и выплывали розовые лодки, летели розовые лебеди…
— Что же это? Что же это? — шептала Катя, пораженная сказочным, нереальным каким-то закатом, неистовым празднеством цвета. Волшебство длилось, пока она шла вдоль села на самый край, к Нине Ивановне.
Изба вдовы учителя по соседству с Силой Мартынычем была так же изукрашена кружевными наличниками. (Все Иваньково славилось искусством деревянной резьбы.) Но бедность и неухоженность встретили Катю уже на ступеньках крыльца. Видно, хозяйка нечаянно плеснет, неся от колодца на коромысле ведра, вода намерзает раз от разу, руки не доходят скалывать лед.
После пламенеющих красок закатного неба Катя на минуту ослепла, войдя в темную избу. А когда пригляделась, узнала знакомую обстановку. Половину избы занимала русская печь с чу- гунами на шестке и обычной утварью в углу — ухватами, глиняным рукомойником, деревянной лоханью.
Две русые головенки свешивались с печи, напоминая знаменитую картину «Военный совет в Филях», там тоже свешивается с печки любопытная головенка, правда, одна.
Нина Ивановна катала на столе вальком на скалке белье.
— Здравствуйте. Проходите.
Переждала, пока Катя пройдет на лавку, молча возобновила работу.
И Катя молчала. Как неуютно! Скрытная, хмурая женщина. Катя не решалась сказать, что привело ее к вдове учителя.
Наконец Нина Ивановна оставила валек. Села на лавку на другую сторону стола против Кати и неласково:
— Ждала, раньше придете. Три месяца учите.
Сердце сжалось у Кати. Конечно, она должна была прийти раньше. Бездушная! На чье ты место приехала?
— Простите, Нина Ивановна.
— Меня по батюшке один Сила Мартыныч величает, и то при гостях, — усмехнулась Нина Ивановна. — В девках Нинкой звали, нынче под старость теткой Ниной зовут.
— Какая же старость! Вы усталая очень. Вам трудно одной.
— Нелегко.
— Сила Мартынович помогает? — несмело полуспрашивала Катя, чтобы что-то сказать, и, вспоминая, как они с бабой-Кокой были у него в гостях и Нина Ивановна принесла пустую кринку и сразу ушла, а он побежал за ней вдогонку с ломтями пирога. — Сила Мартыныч — хороший человек?
— Для вас, видать, хорош, — усмехнулась Нина Ивановна. Спохватилась: — А для меня и вовсе. За что мне на него обижаться? Меня сама жизнь обидела. Хуже злой мачехи моя жизнь! Скрылась бы на край света, они не пускают.
Она кивнула на печку, откуда свешивались две русые головенки и две пары серых глаз пытливо и серьезно глядели на Катю.
— Про мужа моего Сила Мартыныч ничего вам не сказывал? — настороженно, показалось Кате, спросила Нина Ивановна.
— Нам, еще когда сюда ехали, председатель сельсовета говорил, что ваш муж добровольцем ушел на войну.
— Добровольцем, э-эх! — вздохом вырвалось у Нины Ивановны. — Все Москва. Послали от уезда в столицу на курсы внешкольного образования. Зачем оно ему, внешкольное? Знай свою школу. Ан нет. А в Москве агитация. Тогда, летом девятнадцатого, Деникин наступал. Сам Ленин агитирует: все на борьбу с Деникиным! Зажигает людей. И мой загорелся. Зачем бы ему? У него глаза слабые, белобилетник… Шлет мне в письме: «Настали грозные дни, решается судьба революции». Знаем, слыхали, не глухие в Иванькове, да ведь без тебя бы решили, тебе тридцать восьмой, неужто помоложе мужиков на войну не найдется? Ушел. И не свиделись больше. Из Москвы, прямо с курсов, ушел на Деникина… А потом-то!.. — вскрикнула Нина Ивановна, упала на стол головой и забилась, завыла по-бабьи, истошно.
— Нина Ивановна, милая, успокойтесь, — пугаясь и жалея ее, лепетала Катя.
Та умолкла, подняла голову, огляделась странным, потухшим взглядом.
— Нина Ивановна, у вас страшное горе, ничем не утешить, только одно, что он герой, ваш муж, вы им гордитесь, и мы гордимся…
Она произносила слова, какие обычно говорят в подобных случаях, и сама понимала, что повторяет сто раз уже слышанное Ниной Ивановной и оттого не действующее. И оттого, наверное, Нина Ивановна холодно оборвала ее утешения: