Без знаков препинания Дневник 1974-1994 - Страница 11
Описываю начало Симфонии № 5 Шостаковича по кадрам. Как это запомнилось мне. В музыке я дилетант. Ничего не смогу сказать про эту симфонию. Кроме того, что в первой части унесся в свое детство, ободранное. Я прицепился к последнему вагону, несшемуся из Алма-Аты в Чимкент. Эвакуация. Мы живем в маленьком театре, рядом со сценой. Под сценой тоже кто-то живет... У меня от вшей поднялась температура — до сорока. Стою голый на скамейке, а мать кидает в буржуйку все мои вещи, одежду. Плачет Лева, младшой брат. Вши трещат в огне... И как воровал, вспомнил. Я не был карманником, у меня был другой «профиль» — огороды. Любил бить пионеров — и за то, что сыты, и так — ни за что... Заиграл какой-то «стеклянный» инструмент (я потом узнал — челеста!), Мравинский приложил к губам указательный палец и как-то весь «вжался» в себя. Мои видения вместе с челестой улетучились.
В образовавшейся паузе зал кашлял. Кашляющий город, особенно в эту пору — осенью. Мравинский поморщился — ждал, чтобы зал затих. Здесь, в Филармонии, кашляют, когда в музыке пауза, у нас в театре — когда придется. Редко кто додумается выкашляться в коридоре.
Во второй части возник Петербург, со связками бубликов. Невская перспектива — такая, какой я ее не знаю, еще до того, как сюда пришел Человек с булыжником. Такая, какой ее описывает Осип в «Ревизоре»: «...жизнь тонкая, политичная: театры, собаки тебе танцуют». Музыка и в самом деле приплясывает. Вообще, это гоголевский Невский. А Мрав (Юра его так ласково называет), как квартальный надзиратель: кажется, сейчас заговорит: «А подойди сюда, любезный!» — и схватит за воротник.
В медленной части возникла сцена, свидетелем которой был сам. Под Ярославлем взрывали церквушку. Портрет моей мамы. Она привела меня смотреть на это. Мне было шесть лет. Мама говорит: «Не знаю, правильно ли, что рушат, но на этом месте будет много новых квартир, школа!» Тут же портрет моей бабуси — плачущей, шепчущей молитву. Она не выдерживает, берет меня за руку, уводит.
В финале — круговерть, будто крутят кино. Ты в положении догоняющего. Перед глазами — футбол. Играют не двадцать два человека, а все действующие лица из твоей жизни: из БДТ, из Русской драмы, со Студии Довженко, из Школы-Студии, из Театра Пушкина... Куча мала.
Почему-то еще возникла новелла Феллини, в которой маленькая девочка играет сначала мячом, а потом натягивает на пустой дороге стальную струну. Мчащемуся на скорости автомобилисту отсекает струной голову. Девочка — замаскированный чертик. Наигравшись мячом, она будет играться... головой того автомобилиста. Из всего фильма запомнился только этот финал — но «всплыл» он именно сейчас, на Шостаковиче!
В самом конце — марш! Маршируют счастливые советские люди, их улыбки. Шествие возглавляет Любовь Орлова, я почему-то за ней. Ударник заколачивает гвозди в чье-то распятие... Такое пробежало кино.
Мравинский поднимает партитуру над собой. Этот его концерт посвящен памяти Шостаковича — он умер всего два месяца назад. И так получилось, что это первый концерт, когда я услышал Мравинского.
В перерыве делюсь своими ассоциациями с Юрой, предупреждаю, что они субъективны — как сон, как поток сознания. Он со многим соглашается. Например, с футболом. Говорит, Шостакович был заядлым болельщиком: знал всех ленинградских хавбеков, инсайдов поименно. К нам подходит один из Юриных педагогов, консерваторских. Мы знакомимся. Он рассказывает, как негодовал один ленинградский «коверный», когда увидел программу этого концерта. Ему казалось, что сегодня должна звучать музыка одного лишь Шостаковича, а Мрав зачем-то заканчивает «Патетической» Чайковского.
После исполнения последней симфонии Чайковского я понял, как мне кажется, замысел Мравинского. Он соединяет Шостаковича со всей мировой культурой, поднимает его до самой недоступной высоты и открывает нам этот космос. Диапазон вселенной, показанный Мравинским, нельзя измерить. Можно лишь попытаться угадать его идею. (Повторяю: попытаться.) Мне кажется, она проста: музыка есть Бог, такие фигуры, как Чайковский, Шостакович, появляются, чтобы пробудить эту музыку в нас. Когда на этой земле их миссия заканчивается и в нас им ничего пробудить не удается, Бог забирает их к себе. По сути, эти гении равны, потому что являются частичками Бога. Мы ведь тоже его частички, его молекулы — только бледные... С сожалением думаешь о своей серости, о том, какая потеря в моей жизни — хорошая музыка. Все упущено... зачем бросил скрипку? Думаю, что моя миссия выполняется лишь на сотую долю того, что могу. А есть ли вообще какая-нибудь моя миссия? Если есть, то почему столько кочек, кто написал там такой неудачный, сумбурный сценарий? Почему концы с концами не сходятся? Как было бы хорошо, если бы этот сценарий начинался таю Albert Borisoff (тут бы пригодилось мое настоящее имя) родился в XIX веке, в имении под Парижем...
Что больше всего привлекает в фигуре Евгения Мравинского, думал я, возвращаясь с сыном домой? Метод работы? Но я о нем ничего не знаю, хотя, как кажется мне, чувствую его. Для меня ясно, например, что он не сторонник импровизаций на концертах — слишком уж крепко все сколочено...
В ушах стоит гул контрабасов в конце грандиозного плача, который написал Чайковский. Контрабасы ревут, а чья-то душа уже несется по тоннелю, ей до нас уже нет дела... Тут я понимаю, что это мог передать только грандиозный трагический артист. Мравинский — единственный из таких артистов, которые творят еще на земле. Остальные — по ту сторону тоннеля.
декабрь 18
Когда-то Константин Павлович Хохлов, разговорившись со мной, посоветовал применить такой метод: каждая репетиция должна быть чуточку лучше предыдущей. Роль должна расти от репетиции к репетиции — несмотря ни на что! Не позволять себе расслабляться, ждать вдохновения, пробалтывать текст, реагировать на то, как репетирует партнер. То есть, как спортсмену, выстроить график тренировок и по нему работать. «Курочка по зернышку. Это научит тебя быть расчетливым профессионалом*, — заключил Хохлов.
Сказано это было в Киеве, и тогда мне показалось утопией. Уж слишком прописные истины он говорил. И как утренняя репетиция могла пройти лучше той, что была накануне, если спать не ложились до трех, четырех утра (если вообще ложились)? Если кипела кровь и все роли большей частью делались «аврально»? И как тогда быть с известным чеховским афоризмом (его любил хитро повторять киевский артист Виктор Халатов): «Все последующее хуже предыдущего»?.. Репетируешь, репетируешь, а результат, значит, все хуже?
Теперь-то я понимаю, что Чехов мог себе позволить сказать такое. Сказать, и пойти, скажем, на вскрытие трупа. Я увидел его стол в Ялте — не парадный, приготовленный к осмотру экскурсантов вид, а каким он был в один из его рабочих дней. Мне показала сотрудница музея груду шприцев, разбросанных по столу. «Люблю смотреть, как человек умирает. Жутко, а так хочется заглянуть...»
Пусть это покажется утопией, но я хочу применить метод Хохлова на репетициях «Дачников». Почему бы мне и в самом деле не стать «расчетливым профессионалом»?
декабрь 21
...Каждая роль — маленькая модель жизни. Когда никчемной, глупой, а когда и достойной.
Все начинается с барахтанья на воде — пока не научишься плавать. Меня отец вывез на лодке до середины Волги и выбросил за борт, как щенка — плыви как знаешь... Я из воды долго не появлялся. Потом высунулась фыркающая физиономия, начались короткие, истеричные взмахи рук... Мне было четыре года.
Дальше — отбор. Анализ первых ошибок, первые болезни — еще не такие страшные: например, ипохондрия, бессонница... Это самый долгий этап, здесь многие — даже выносливые — ломают себе шею.
Когда наконец проешь себе плешь, то можешь рассчитывать на первые успехи. Алла впервые заговорила о том, что надо лечить наметившуюся лысину, во время съемок «Гарина». Хотела мазать ее корнем лопуха, но я не дался! «Это хорошо, что у вас появилась плешь, — поддержал меня Товстоногов. — Посмотрите, какая у меня! Это действительно хороший признак. Вы не читали еще «Лысую певицу»