Без семи праведников... (СИ) - Страница 28
Но вот под вечер во вторник Чума в поисках Портофино зашёл в храм с верхних хоров и тут заметил на скамье Альдобрандо. Рядом с ним сидел Флавио Соларентани. Гулкие стены старой церкви доносили слова до всех притворов и отдавались на хорах.
Сам Даноли просто тихо молился, когда неожиданно заметил стоявшего рядом священника. Лицо Флавио не понравилось Альдобрандо: на нём проступило что-то неприятное, и внезапно Даноли сковало холодом. Этого человека ждала большая беда, понял он. Причин своего понимания Даноли по-прежнему не постигал, но понимание было отчётливым. Он встал, но голова его закружилась, и граф снова опустился на скамью.
— Флавио, Вы… будьте осторожны, — вырвалось у него.
Лицо священника ещё больше потемнело, но он сел напротив графа.
— И вы тоже… — досадливо проронил он вдруг, — вы тоже…один из них.
Альдобрандо не понял.
— Что? Один из… кого?
— Вы такой же, как Портофино. Бесчувственный, холодный, бессердечный. Я видел таких. Ледяных в своей безгрешности, отрешённых якобы в видении Бога, безжалостных к малейшей людской слабости, не умеющих понять и простить.
Даноли нахмурился. Он не воспринял упрёки Соларентани всерьёз: не мог поверить, что распад в этом юноше зашёл столь далеко, что, стоя у алтаря, он мог уронить «якобы в видении Бога…» Это были слова падшего.
— Мессир Портофино праведен, — мягко заметил Альдобрандо.
— Он бесчеловечен! И этот чумной такой же, — Соларентани поморщился. — Он, правда, выручил меня. Но сколь жестоки они оба в своей праведности, сколь лишены понимания и снисходительности! Они не любят… Они не умеют любить людей. И вы… по глазам видно. Вы — такой же. Вы только и умеете, что пророчить беды!
Альдобрандо видел, что несчастный совсем потерял себя.
— Насколько я понимаю, Флавио, ваша трагедия в том, что вы мучительно сожалеете о данных когда-то обетах Христу. Они тяготят вас? Я… во время поединка кое-что расслышал, что, возможно, не предназначалось для моих ушей. Вас отягощает целибат. Я могу это понять. Это человеческое искушение. Но если мессир Портофино выше этих искушений или умеет усилием воли подавить их в себе — это не значит, что он бесчеловечен. Он очень силён. Ваша слабость может заставить меня пожалеть вас, но почему она должна понудить меня осудить силу духа и праведность мессира Аурелиано?
— Бог есть Любовь, но помнят ли об этом подобные Грандони и Портофино?
— А помнили ли об этом вы, Соларентани, когда лезли в постель Монтальдо? Вы понимали, что причиняете ему обиду, несовместимую с любовью? — Соларентани молчал, лицо его окаменело. — Но ведь вы всё же вспомнили о Боге и остановились. Значит, ваша душа ещё чиста. Вы можете…
— Что? — резко перебил Соларентани, — стать таким же, как Портофино? Как Чума? Самоограничение, аскетизм, праведность…надоело. Они нелюди. Мертвецы. В них ничего живого. Они не видят ни красоты женщин, ни величия человека, только Бог! Бог с его бесчеловечными заповедями, который украсил сей мир множеством сладчайших приманок и запретил желать! Но их время кончилось… Их время уходит, — лицо его зло исказилось.
Альдобрандо Даноли помертвел. В глазах его потемнело.
— Вам лучше оставить сан, Флавио. Как можно с такими мыслями…
— Когда мне понадобится ваш совет, граф, я спрошу его. — Соларентани резко поднялся и удалился в ризницу.
Альдобрандо, чувствуя себя бесконечно утомлённым, поднялся и пошёл к двери. Но остановился. У дверного проёма стоял Чума, успевший за время разговора спуститься с хоров. Даноли понял, что тот всё слышал. Оба вышли из храма.
— Он прав, Альдобрандо, — улыбнулся Песте. — Я и сам так подумал.
— Прав? Этот несчастный? — Граф не понял шута.
Тот усмехнулся.
— Несчастный? Ну что вы…. Дать обеты, кои из-за собственной похоти не можешь исполнить — это не несчастье, но ничтожество духа. Обычное человеческое ничтожество, в эти бесовские времена претендующее на величие и человечность. Но он прав в том, что вы похожи на Портофино и не умеете любить мерзость в людях. Только в его глазах это выглядит жестокостью.
Даноли тихо спросил, наклонясь к шуту:
— Но почему Флавио не сложит с себя сан? Стоять у алтаря, служить Богу и… не верить? Зачем это ему?
— Ему двадцать девять, — усмехнулся Песте. — Он давно не служит мессу, но отбывает литургическую повинность, машет кадилом и говорит мёртвые слова. Но больше он вообще ничего не умеет. Ему некуда идти, а здесь — кусок хлеба.
— Он… ненавидит вас? Мне показалось…
Чума поморщился.
— Нет. Флавио похотлив, и сладострастие сильнее его. Он хочет блудить, не хочет исполнять заповеди и не имеет денег, а я — имею деньги, чту заповеди и не склонен блудить. Его, скорее, берёт оторопь. Его отец, — лицо Чумы на миг просветлело, — был удивительным человеком, но сын… — шут горестно развёл руками. — Но почему вы сказали, что его ждёт беда?
— Просто показалось…
Чуме снова показалось, что всё не так просто, но он промолчал.
Тристано д'Альвелла тоже уделил внимание графу Даноли — по долгу службы. Доносчики собрали по его приказанию ворох сведений об Альдобрандо, его происхождении, родне и близких, его пристрастиях и взглядах, и начальник тайной службы, недоумевая, перебирал доносы. Он знал своих людей и знал, как трудно удивить их чем-либо, но все доносы — и лаконичные, и пространные — содержали сведения, изумлявшие самих доносчиков. Граф был человеком слова и чести. Граф был храбрым воином, учёным книжником и истово верующим человеком. Никто и никогда не мог сказать о графе Даноли ничего дурного. В последний год граф потерял семью и пришёл в Урбино отпроситься в монастырь. Д'Альвелла отодвинул листы пергаментов и задумался. Сведущий в людях не верит в непорочность, но Тристано помнил, как поразили его при первой встрече в замке глаза Даноли. В них было что-то непостижимое и загадочное, чужое и неотмирное, отчего сам д'Альвелла вдруг почувствовал, сколь мелки и суетны все его заботы, как он сам постарел и устал…
Между тем двор жил своей жизнью. Бьянка Белончини по-прежнему сходила с ума по красавцу Грандони, изводя его своим вниманием, подстерегая в коридорах и засовывая ему под дверь любовные записки. Песте бесновался, Лелио насмешливо улыбался, Даноли, замечая пылкую страсть блондинки и вспоминая нанятых её мужем убийц, морщился и жалел Грациано.
Виттория Торизани появилась на вечеринке у герцогини в новом платье из венецианского коричневого бархата и кружевах, шитых золотом. Этого мало. На следующий день девица на прогулке предстала перед придворными в платье из алого миланского шелка и мантелло из кипрского камлота, украшенном мехом французской куницы. Но и этим она не ограничилась, на вечернем туалете герцогини явив завистливым взорам фрейлин синее шёлковое платье с брабантскими кружевами, а на груди её красовалась камея, оправленная в золото! Девицы были готовы разорвать нахалку, Иоланда Тассони обозвала Витторию содержанкой, а Тристано д'Альвелла имел наглость осведомиться у дружка-казначея: «Не боится ли дорогой Дамиано разориться?» В ответ министр финансов двора окинул подеста паскудной улыбкой мартовского кота и игриво подмигнул. Разориться он явно не боялся.
Гаэтана ди Фаттинанти не замечала Витторию и не высказывалась на её счёт, но узнав о новой песенке, сочинённой мессиром Альмереджи о поэте Витино, едва не плюнула от отвращения. Она терпеть не могла мессира Ладзаро. Это был в её глазах совершенно омерзительный тип, гадкий распутник, человек, забывший Бога. Только по шлюхам и бегает! Ничуть не меньшей ненависти удостаивались с её стороны Франческа Бартолини и Черубина Верджилези. Потаскухи! Мессир Ладзаро Альмереджи знал о ненависти к нему сестрицы сенешаля, но это его ничуть не беспокоило.
Он не любил высокомерных моралисток.
Красота юной Камиллы ди Монтеорфано, недавно появившейся при дворе, была замечена многими мужчинами. Молодые камергеры, сенешаль Антонио ди Фаттинанти, главный дворецкий Густаво Бальди и прочие оказывали ей поначалу весьма значительное внимание, но это не приводило мужчин к взаимным распрям, ибо девица с приданым свыше полутора тысяч дукатов внимания придворных просто не замечала. Все попытки холостых мужчин понравиться ей были втуне. Предпочти она одного — это было бы основанием для ревности остальных, но она предпочитала, чтобы её оставили в покое. Высокие родственные связи и покровительство дяди-епископа служили ей оберегом от чрезмерной навязчивости мужчин, и в последнее время за ней уже просто привычно волочились молодой Джулио Валерани да Антонио ди Фаттинанти.