Без семи праведников... (СИ) - Страница 13
Хранитель печати Наталио Валерани скривился и проронил что-то о пошляках, которые умеют затрепать любую высокую тему, а Антонио Фаттинанти заметил, что бездонная глубина заднего прохода не должна закрывать человеку глаза на бездны человеческого духа, в коем — оправдание безграничной абсолютизации человека.
Но тут в разговор вмешался каноник Дженнаро Альбани.
— Когда-то в раю люди захотели, чтобы их статус в мире определялся не свободным развитием духа, а съеденными плодами, делающими их «яко бози». А в нынешние бесовские времена они просто мнят себя «богами» без всяких яблок, провозглашают себя мерой всех вещей и не считают себя обязанными вслушиваться в слова Господни. Но Бог поругаем не бывает!
— Ну, полно, Ринуччо, — Валерани был настроен благодушно. — Все мы понимаем, что вы заинтересованы в сохранении вековых заблуждений, но ничего не попишешь, пришли новые времена. Сегодня основанием новой религии должна стать наука — и мы познаем все тайны Бога и человека, смело шагнув за запретное! Наша эпоха преобразовала не жизнь, но умы, не реальность, а воображение!
Его поддержал и Джиральди.
— Это новые пути…
Альбани вздохнул.
— Это новые яблочки дьяволова сада. Ох уж эти исследователи! Содрогаясь в непристойной радости Хама, подсмотревшего наготу родного отца, вместо сакрального преклонения перед тайной жизни они являют нам похотливое любопытство сладострастных циников, вместо священнического предстояния святыне мира — жадную алчбу всех земных благ…
Наталио ядовито вскинулся.
— Что-то я не замечал, чтобы вы отказывались от земных благ, Ринуччо.
К беседующим «философам» тихо подошёл Аурелиано Портофино и молча присел рядом с Чумой. Он слышал весь разговор.
Альбани вздохнул.
— Господь не требует отказа от земных благ, Наталио, но просит лишь Его искать. Остальное прикладывается.
Наталио Валерани язвительно ответил, что если мессиру Альбани от рождения приложились несколько тысяч в звонкой монете, то ему и вправду нет оснований хулить Господа. Но зачем же отрицать право человека на земные блага?
Дженнаро Альбани поднял глаза на Валерани и промолчал. Он не мог сказать Наталио, что благородство не определяется количеством флоринов в кошельке — это унизило бы собеседника, а Альбани был благороден. Он не хотел говорить, что если кутежи Валерани почти разорили его, кого же винить? — это выглядело бы высокомерным упрёком. Он не ответил и на намёк Наталио, что его собеседник зарабатывает на Боге: на самом деле Дженнаро не нуждался в заработке, но сказать это — значило снова унизить разорённого Валерани упоминанием о своём богатстве. Валерани же счёл свой аргумент убийственным, ведь Дженнаро Альбани не нашёл, что возразить ему, и продолжил.
— Пришли новые времена, Альбани. Нас уже не удовлетворяет ни схоластическая интерпретация Писания, ни упрощённая варварская латынь, мы обращаем взоры к классической древности, чтобы найти удовлетворение новым потребностям разума, которые уже не ограничиваются схоластикой, мистикой и аскетизмом. Критическое отношение к былым законам, дух исследования, свобода от авторитетов и построение собственных теорий — вот что мы проповедуем! Нам нужна новая, обоснованная, свободная от аскетизма и Бога мораль.
Альбани вздохнул и растерянно развёл руками.
— Чем же вы её обоснуете?
— По-вашему, возвышенные труды Мирандолы, Фичино и других светочей разума ничего не стоят?
В разговор вмешались Альмереджи, и Фаттинанти, и спор превратился в пререкания.
Портофино бросил мрачный взгляд на спорящих и вздохнул. Он понимал ужас происходящего. Валерани не был дураком. Умён был Григорио Джиральди. Не глуп был и Ладзарино. Голова на плечах была и у Фаттинанти. Песте обладал умом язвительным и глубоким. Дженнаро Альбани был доктором богословия, человеком большого ума. Так почему же? Где проходила эта незримая грань, их разделяющая? Развратник Альмереджи слышит только пошлости, похотливому Джиральди женские телеса ближе Бога, обнищавший Валерани думает лишь о флоринах… Но почему построивший две церкви и два странноприимных дома Дженнаро Альбани думает о Боге, а Фаттинанти, столь же богатый, думает только о новой недвижимости? Почему целомудренный Грандони каждый день подсчитывает свои блудные помыслы и слёзно кается, но блудник Ладзаро приходит раз в год на формальную исповедь? Граница пролегала в глубинах душ этих людей, и чем грязнее была душа, чем яростней она восставала против Бога и тем ожесточённее отталкивала Его свет от себя, тем восторженнее проповедовала новые, бесовские времена. Портофино понимал, что мечты этих ничтожеств о безграничном познании приведут только к познанию границ познания, но как остановить распад? Опошлены идеалы былого и если даже здесь, среди людей зрелости, мало кто понимает внутреннюю бессодержательность и тщету новых дерзновений, столь зло высмеянных Чумой, то чего ждать?
Внизу послышались звуки открываемых ворот, прибыл епископ. Портофино, бросив скорбный взгляд на шута, торопливо сбежал по ступеням вниз, а Чума, кивнув на прощание «перипатетикам», направился к себе.
Грандони имел при дворе комнаты, находившиеся на том же этаже, что и апартаменты герцога, который, как уже говорилось, во время бессонницы предпочитал слушать забавные эскапады шута, нежели жалобы и доносы остальных придворных. Но сам Песте выбрал покои в угловой башне замка по соображениям особым: башня выходила двумя окнами в разные стороны, возвышаясь над глубоким рвом. В ров, заполненный водой, ещё Федерико да Монтефельтро много лет назад велел запустить карпов и прочую речную живность. Ныне карпы расплодились, и иные экземпляры достигали трёх футов длины, а так как одно из окон Чумы выходило на глухую замковую стену, а на нижнем этаже окна не было, Песте частенько опускал оттуда в ров раколовки и удилище, и никогда не вынимал их пустыми. Часто жарил рыбу на углях, что сладко и болезненно напоминало ему детство.
…Он знал здесь каждый лестничный пролёт и каждый стенной выступ. Всё его малолетство прошло здесь, при Урбинском дворе, куда их с братом в 1517 году привёз отец, изгнанный из Пистои. Двенадцатилетний Джулиано стал пажом при дворе ненадолго вернувшего себе власть Франческо Марии, до того на четыре года изгнанного Лоренцо Медичи, а пятилетний Грациано запомнился двору иступленной верой, талантом подражателя и влечением к оружию.
Необычная склонность к воинскому искусству поддерживалась тайной надеждой мальчика когда-нибудь вернуться на родину и отомстить тем, кто лишил их крова. Он верил, что Господь поможет ему в правом деле. Но через полгода отца не стало, началась война, герцог, покровитель их отца, снова бежал в Мантую. Теперь жить и вовсе приходилось в едва скрываемой нищете. Она весьма тяготила Джулиано ди Грандони, но совсем не замечалась Грациано — мессир Гавино Соларентани, друг их отца, оплатил его обучение ратному делу, и Грациано, который был сыт кухонными отбросами да кружкой воды в день, полагал, что большего ему и не нужно. С каждым годом он мужал и уже в одиннадцать лет выходил против пятнадцатилетних, и каждый раз, опуская забрало, видел в его прорези не дворцовых пажей, но ненавистных Панчиатики и мысленно считал годы. Ещё восемь лет… ещё семь… Он вернётся, он отомстит.
Чума научился одинаково владеть левой и правой руками, к двенадцати годам жонглировал мечами и метал рондел на пятьдесят ярдов, попадая в прорезь оконной рамы. К тому времени, после смерти папы Льва Х, молодой герцог Франческо Мария снова вернул себе власть в Урбино. Теперь брат Грациано, семнадцатилетний Джулиано, стал одним из самых красивых юношей двора, баловнем дам. Он не любил оружие, предпочитая ему удовольствия галантной беседы и дворцовых увеселений, страдая только от вечной нехватки денег. Грациано же жил только местью.
Однако судьба не дала ему отомстить: ненавистных Панчиатики уничтожил бунт городской черни. В 1525 году братья смогли вернуться на родину. О дальнейшем Чума не любил вспоминать. Брат заболел и семь лет спустя умер. Грациано приказал памяти выжечь это воспоминание калёным железом, вытравить его едкой кислотой, зарыть в толщу кладбищенской земли, навек погрести под пеплом забвения. Но произошедшее воскресало в смутных предутренних видениях, в лёгком опьянении и в то и дело проступавших горестных мыслях. Грациано понял тогда, что память сильнее воли. После смерти брата Грандони продал дом в Пистое и снова появился при Урбинском дворе, где в былые годы успел обратить на себя внимание Дона Франческо Марии. Теперь, двадцатишестилетний, он являл собой странное несоответствие несгибаемой мощи духа — и полного отсутствия желаний, необоримой силы руки — и понимания нелепости самоутверждения, непреклонной энергии ума — и презрительного недоверия к разуму.