Бесы. Приключения русской литературы и людей, которые ее читают - Страница 12
– Антонина Николаевна! – воскликнула я, расплываясь в улыбке.
Она взглянула на меня и слегка отвернулась, словно надеясь, что я исчезну.
Я предприняла новую попытку:
– Здравствуйте, извините меня, вы приехали на конференцию по Бабелю?
Она быстро повернулась ко мне.
– Бабель, – сказала она, выпрямляясь. – Да, Бабель.
– Я так рада! Простите, что вам пришлось ждать. Парень, который должен был вас встретить, сломал ногу.
Она окинула меня взглядом.
– Ты рада, – заметила она, – ты улыбаешься, а Лидия мучается и нервничает. Она ушла искать телефон.
– О нет! – сказала я, озираясь. В поле зрения не было ни одного телефона. – Я пойду поищу ее.
– Зачем еще и тебе уходить? Вы тогда обе потеряетесь. Лучше садись и жди.
Пытаясь напустить на себя приличествующий унылый вид, я снова набрала Фрейдина.
– Слава богу! – сказал он. – Я знал, что они еще там. Как Пирожкова? Очень сердится?
Я взглянула на Пирожкову. Вид у нее был, пожалуй, сердитый.
– Не знаю, – ответила я.
– Мне сказали, что пришлют русского парня, – громко произнесла она. – Парня, который говорит по-русски.
Атмосфера в машине была несколько напряженной. Лидия, и в самом деле здорово похожая на отца, сидела впереди и вслух читала все рекламные щиты: «Беспроводная „Нокия“, „Джонни Уокер“».
Сидевшая сзади Пирожкова за всю поездку заговорила лишь однажды:
– Спроси ее, – сказала она Лидии, – что это за штучка у нее на зеркале?
Штучкой на зеркале была игрушка из «Макдональдса» – мягкий маленький ослик Иа-Иа, переодетый тигром.
– Это игрушка, – сказала я.
– Игрушка, – громко произнесла Лидия, повернувшись вполоборота. – Животное.
– Да, но что это за животное?
– Это ослик, – сказала я. – Ослик в костюме тигра.
– Не понимаю. Это какая-то история?
Насколько мне было известно, история состояла в том, что Тигра заработал невроз на почве отсутствия семьи и наследственности, и поэтому Иа-Иа переодевается тигром, чтобы притвориться Тигриным родственником. Пока я обдумывала, как это все объяснить, в поле зрения появилось еще что-то оранжевое. Я посмотрела на переднюю панель: топливо на исходе.
– Это не мой ослик, – сказала я, выключая вентилятор. – Это моего друга.
– Что она сказала? – спросила Пирожкова Лидию.
– Она говорит, что это ослик ее друга. Поэтому она не знает, почему он в тигрином костюме.
– Что? – сказала Пирожкова.
Лидия закатила глаза.
– Она говорит, что ослик переоделся в тигра, чтобы выглядеть сильнее на фоне других осликов.
Повисла тишина.
– Кажется, она сказала не это, – сказала Пирожкова.
Мы проехали мимо очередного щита: «Голосуйте за Тэда Лемперта».
– Тэд Лемперт, – задумчиво произнесла Лидия и повернулась ко мне. – Кто такой Тэд Лемперт?
– Не знаю, – ответила я. – Думаю, он хочет стать сенатором.
– Хм, – сказала она. – Лемперт. Я когда-то знала одного Лемперта, художника. Его звали Владимир. Владимир Лемперт.
– О, – произнесла я, пытаясь придумать, что бы еще сказать. – Я сейчас читаю роман Бальзака о человеке по имени Луи Ламбер. – Я старалась произнести так, чтобы «Ламбер» звучало похоже на «Лемперт».
Остаток пути в отель мы ехали молча.
Первая дочь Бабеля Натали выглядела младше своего возраста (семьдесят четыре года), но голос ее – с выраженными французскими r – шел словно из далеких глубин, из склепа.
– У вас очень холодная рука, – поведала она мне, когда нас представляли друг другу. Это было вечером того же дня, когда все участники направлялись в Павильон Гувера на прием по случаю открытия.
– У нас в Стэнфорде есть черные белки, – обратилась к Натали Бабель одна из магистранток, указывая на белку. – Вы видели когда-нибудь черных белок?
Натали направила туманный взгляд в сторону белки.
– Я теперь больше не вижу, – произнесла она. – Не слышу, не вижу, не хожу. По этой причине, – продолжала она, разглядывая крутую цементную лестницу в павильон, – все думают, будто я вечно пьяна.
Наверху у лестницы двое китайцев по очереди фотографировали друг дружку с Виктором Живовым, профессором из Беркли с добродушным лицом и покрытой табачными пятнами старообрядческой бородой.
– Много китайцев, – услышала я русскую речь.
– Да. Неясно почему.
– Они фотографируются с Живовым.
– Хотят иметь свидетельство, что были в Калифорнии. Ха-ха!
Эти двое китайцев были на самом деле киношники, авторы экранизации «Конармии» («Qi Bing Jun»), премьера которой в следующем году должна была пройти в Шанхае. (Кажется, проект в итоге закрыли.) Высокий и круглолицый сценарист много улыбался и прекрасно говорил по-английски, а мелкий и худой режиссер, казалось, не говорит вовсе. На шее у обоих висели огромные камеры.
– В китайской версии «Конармии», – рассказывал нам сценарист, – казаков преобразуют в «варваров с китайского севера», а вместо еврейского рассказчика будет китайский интеллигент. Между евреями и китайцами не такая уж большая разница, – пояснил он. – Они учат своих детей скрипке и любят деньги. Лютов станет китайцем, но у него все равно «на носу очки, а в душе – осень». – На слове «нос» он потрогал свой нос, а на слове «душа» – стукнул себя в грудь. Режиссер закивал.
Глядя на них, я вспомнила историю Виктора Шкловского о том, как Бабель провел весь 1919 год, постоянно переписывая «все одну и ту же повесть о двух китайцах». «Они молодели, старели, били стекла, били женщину, устраивали и так и эдак»; Бабель с ними так и не закончил, отправившись в Красную конармию. В дневнике 1920 года «рассказ о китайцах» стал одной из пропагандистских историй, которые Бабель транслировал в разграбленном местечке: «Я рассказываю небылицы о большевизме, расцвет, экспрессы, московская мануфактура, университеты, бесплатное питание, ревельская делегация, венец – рассказ о китайцах, и я увлекаю всех этих замученных людей». В Стэнфорде у нас все это было: университет, бесплатная еда и – венец – китайцы.
Не все русские разделяли мой восторг от этих китайцев. «Мы же не суемся в вашу „И цзин…“», – донеслись до меня слова одного из слушателей.
Некоторые русские относятся скептически или даже обижаются, когда иностранцы проявляют интерес к русской литературе. До сих пор вспоминаю офицера на паспортном контроле, который ставил штамп на мою первую студенческую визу. Он намекнул, что есть американские писатели – «Джек Лондон, например», – которых я могла бы изучать у себя в Америке: «И с языком проще, и виза не нужна». Это сопротивление может достигать особенной силы, когда речь идет о Бабеле, который использовал своеобразный русско-еврейский диалект одесситов – язык и юмор, выстраданные одесскими евреями и русскими. Как писал Толстой – и это так и есть, – каждая несчастливая семья несчастлива по-своему, и каждому человеку на планете Земля, этой юдоли плача, безусловно, предназначена своя специфика страданий, но нам все же нравится думать, что у литературы есть сила доступно показывать разные виды несчастья. Если не так, то зачем она нужна? Именно поэтому меня однажды разозлил один коллега, пытавшийся на какой-то конференции втолковать мне, что я никогда не смогу полностью понять «Конармию» из-за «специфически еврейской отчужденности» Лютова.
– Ну конечно! – в итоге заявила я. – Откуда мне, турецкой американке в первом поколении из Нью-Джерси и ростом за метр восемьдесят, знать об отчужденности столько же, сколько знаешь ты, мелкорослый американский еврей?
Он закивал:
– То есть ты понимаешь проблему.
За приемом последовал ужин, который начался с тостов. Один московский профессор предложил тост за Пирожкову:
– В России есть выражение, оно не очень распространенное, но хорошее. Когда кто-то умирает, мы говорим: «Приказал долго жить». Сейчас я смотрю на Антонину Николаевну и вспоминаю Бабеля, который ушел так преждевременно, и я думаю: «Бабель приказал ей долго жить». Нам так повезло, ведь она может рассказать вещи, ведомые только ей. Долгих лет Антонине Николаевне!