Беспощадный Пушкин - Страница 31
По сравнению с таким воителем за справедливость Сальери кажется сентиментальным и неумехой:
Он же явно спохватился, что забыл часть яда всыпать и себе. А забыл, потому что волновался и старался волнение скрыть. Это ж у него восклицания очень далекие от равнодушия.
И предчувствия Моцарта тоже вполне материалистически объясняются. Он ведь, как заметил Устинов, постоянно нарушает даже границы принятого поведения: входит в дом Сальери без стука, приводит к нему неподобающего гостя, внезапно исчезает, внезапны (и не прячутся им) резкие переходы его настроения. А он же очень тонко чувствующая натура. Ну, не мог же он хоть какой–то клеточкой мозга не переживать подсознательно, что выражаемый его музыкой воинствующий индивидуализм ежедневно плодит ему врагов среди людей нравственных и среди жертв героического гедонизма. Не мог же он как–то не предполагать нарастание вероятности возмездия за свою раскованность.
По тому же поводу — безжалостности Сальери — задумывается и более поздний исследователь.
ВОПРОС.
Зачем Сальери плачет, когда яд уже брошен в стакан Моцарта?
ОТВЕЧАЕТ Татьяна ГЛУШКОВА (1982 г.).
Вчитались ли мы в «эти слезы»?
Они кажутся — по инерции нашей совести — слезами глубокого душевного потрясения, родственного раскаянию… Тем более, что Сальери просит погубленного им, отравленного уже Моцарта: «Продолжай, спеши Еще наполнить звуками мне душу…» Вот и мнится, что это горчайшие слезы, запоздалые слезы истинной, разом воспрявшей, хоть и запоздалой, любви. Однако это не так!.. Сальери и впрямь испытывает глубокое душевное волнение. Но это не горькое, а счастливое волненье. Миг убийства Моцарта — это для Сальери «звездный час». Звездный час его сухой, исковерканной — врожденной ему — рационалистской души. Ведь вот что говорит он (вслушаемся; да не заслонят нам эти, на миг умилившие нас, слезы строгой действительности пушкинского текста!):
«Долг» — это, в частности, восстановление «справедливости», попранной «несправедливым», «неправым» небом. Это долг перед довлеющим себе разумом, всецело сливающийся для Сальери с долгом перед собой — носителем такого разума. Характерно: не совесть, а долг воодушевляет Сальери.
МОЙ ОТВЕТ.
Мне почти нечего возражать (разве что против «врожденной ему рационалистской души»; Ст. Рассадин, — вспомните, — хорошо показал, что рационализм у Сальери не врожденный, а приобретенный).
И долг, и во имя справедливости — все это общественное.
Разве что — прокомментировать про совесть, тоже ведь являющуюся проявлением общественного в человеке, в его сознании, а еще больше — в его подсознании? — Комментарий таков: у ингуманиста–общественника совесть действительно легко глушится: он ведь действует во имя общественного же!
Но если я поместил свой ответ в главу «УПОРСТВУЮ», то потому, что начала–то Глушкова «за общественное» в Сальери, а кончила — «за эгоистическое» в нем, кончила «долгом перед собой — носителем такого разума». И вот еще: «…«долг» столь слит с существом Сальери, столь гармоничен относительно его души, что исполнение его, это практическое торжество гармонии между разумом и эгоизмом, это убийство уподобляет Сальери своему физическому исцеленью». И еще: «…интерес лично–эгоистический только прикрыт групповым эгоизмом».
Не пришло Глушковой в голову, что Сальери стал злодеем из–за того, что искалечили его крайний рационализм и крайний коллективизм. И все силы свои она бросила на доказательство, что он такой отроду, а если и нет, то родился со злодейскими задатками, а стал — злодеем в квадрате.
Споря с Соловьевым я уже говорил, что крайности сходятся, похожи и что аналитику следовало бы учитывать, из эгоизма или из коллективизма родом преступник, а не валить все на эгоизм (когда в силе был социализм) или смешивать, мол, перед нами коммуно–фашизм (когда в моде стал эгоизм).
Глушковой бы не ломиться в открытые двери «Сальери злодей», а подумать, чего это Пушкин им, таким, заинтересовался.
А заинтересовался он потому, что его интересовала идея справедливости и то, как она перерождается в злодейство — минуя эгоизм, непосредственно из коллективизма — как это продемонстрировала Французская революция. Тогда б ей, Глушковой, не надо было б доказывать лживость Сальери перед самим собой, поиски им морального алиби и т. п. — А что, если здесь не лжет и не ищет алиби, а призван–таки и — герой? Искаженный герой–коллективист.
Помните — в начале книги — Лотмана, цитирующего Пушкина 30‑го года?
Так что, если в драматическом произведении Пушкин исследует, как обстоятельства (а не наследственность) делают человека злодеем–коллективистом, и что, если исследует как раз потому, что мечтает найти путь, как из коллективиста не попасть в злодеи?
Глушкова доказывает, что Сальери патологический злодей, как Барон из «Скупого рыцаря»:
«Очевидна лексическая и синтаксическая общность этого отрывка и речи Сальери в миг убийства: «…и больно и приятно… Как будто нож целебный мне отсек Страдавший член!..» Трудно усомниться во взаимосвязанности пушкинских «маленьких трагедий» — всех четырех — друг с другом».
Прочтя это у Глушковой, я как бы окунулся в поток пушкинского сознания: ну да! именно после этого признания Барона — по противоположности — могла у Пушкина сверкнуть мысль вывести другого маниакального злодея. Барон им стал от крайнего эгоизма, Сальери — от такого же коллективизма. Пушкин в образе Сальери как бы предвосхитил появление маньяков–убийц — Сталина, Полпота и других. Пушкин обнаружил закон и мечтал о том, чтоб, познав его, люди его бы обходили.
Вообще, какая разница, какой Сальери злодей: маниакальный (по Глушковой) или попроще (по Гершензону)? Любой злодей — это плохо. И выведен Пушкиным ради поисков: как бы это, чтоб их не было.
2.2
ВОПРОС.
Зачем Пушкин сделал Сальери так много врущим самому себе?