Беспокойный возраст - Страница 2
К защите проекта он готовился прилежно, старался не отстать от других. Днями он не выходил из дому или просиживал в институтской чертежной, накуриваясь до дурноты; похудел, стал раздражительным и угрюмым, под глазами залегли синеватые впадины.
Пожалуй, впервые в жизни он по-настоящему устал и теперь был рад, что все кончилось и что он, кажется, не остался в ряду троечников.
Горьковатый запах недавно распустившейся листвы молодых лип и тополей сгустился во дворе института. За высокой решетчатой оградой шумела Москва, а в сумеречном теплом небе медленно гасли палевые блики еще не потухшей вечерней зари.
Томящее, грустное и вместе с тем радостное чувство охватило Максима. Как будто его позвал нежный голос или опахнуло весенним теплом. Он и сам не мог понять, что это было — свет ли чьих-то увиденных накануне глаз, неясная девичья улыбка или звон прихлынувшей к голове разгоряченной крови.
Вокруг слышались голоса. Славик Стрепетов и Саша Черемшанов говорили о скором отъезде на работу, об уже предназначенных для нового выпуска гидростроителей краях и городах… Неужели и в самом деле придется куда-то уезжать из Москвы? Ни о каком отъезде Максиму не хотелось сейчас думать.
Его мечтательное настроение нарушил Черемшанов. Он подошел к Максиму, взял под руку:
— Ты все уединяешься. Волнуешься?
— Нисколько, — с напускным равнодушием ответил Максим.
— А я, откровенно говоря, трепещу при одной мысли, что скажет комиссия.
— Напрасно, — нарочито безразлично сказал Максим. — Судя по твоей защите, тревожиться тебе нечего.
— Ты это серьезно? А я, ой, как волнуюсь. Я сойду с ума, если мне поставят удовлетворительно. Для меня это большой стыд, понимаешь? Столько работать, подтягивать поясок, живя почти на одну стипендию, тянуть с матери последние грошики — и вдруг на тебе: удовлетворительно. Для тебя это, конечно, пустяк, я знаю…
Максим поморщился: он не любил, когда намекали на его более обеспеченное положение, и особенно его коробило, когда об этом говорил Черемшанов. Может быть, поэтому всегда усталый вид, показная, как думалось Максиму, веселость Саши раздражали его, а успехи товарища вызывали навязчивую зависть. Он уже готов был обиженно и высокомерно фыркнуть, но Саша доверительно прижал к себе его локоть и, словно угадав его мысли, продолжал задушевно:
— Ты не обижайся, Макс. Для тебя, конечно, не так страшно, как защитить — на отлично или удовлетворительно. Твой папаша жив-здоров и работает на хорошей должности. А мой погиб в сорок третьем году у Волги, на Мамаевом кургане, мать служит санитаркой в больнице, ставка, сам знаешь, — по квалификации. Правда, родственники живут зажиточно: дядя на заводе мастером, но, как часто бывает, ему нет никакого дела до сестры и ее сына. Вот и пришлось нам после войны туговато. Мать все силы положила на меня. И вот теперь я, здоровенный балбес, приду домой и огорошу ее: «Ты, маменька, извини, обо мне заботились, на меня страна тратила деньги, а я всем этим пренебрег и „блеснул“ на удовлетворительно». Ведь это позор, подлость, неблагодарность! Да и не люблю я делать все на среднюю оценку.
Максиму почему-то стало неловко. Ему захотелось сказать, что и он так же думает, но в эту минуту затрещал в вестибюле звонок и все выпускники разом хлынули со двора в широкую дверь.
В актовом зале, где недавно происходила защита проектов, стояла настороженная тишина.
Максим нашел Славика и Сашу Черемшанова в первом от двери ряду стульев.
— Чтобы удобнее было срываться в случае позора, — ухмыляясь, не преминул пошутить Черемшанов. Худые плечи его нервно поеживались, длинные руки суетливо двигались, глаза возбужденно светились.
Славик Стрепетов сидел непритворно-спокойно, позевывая и равнодушно поглядывая по сторонам.
Но вот вошли члены комиссии, и впереди всех — директор института, с бесстрастным выражением широкоскулого лица, «дед» Чугунов, грузный, небрежно одетый, с брюзгливо оттопыренной нижней губой, за ним — декан факультета, представители общественных организаций, министерства.
Директор института скучноватым голосом, словно выступая с будничным отчетным докладом, стал называть фамилии и утвержденные на заседании комиссии оценки. Он как бы не хотел отступать ни на йоту от раз и навсегда установленных правил. Ни одного лишнего слова, ни одной прочувствованной интонации… «Имярек — проект защитил на такую-то тему, с такой-то оценкой» — и все!
Дипломант, если защитил на хорошо или отлично, застенчиво улыбался, ему дружно аплодировали, протягивали руки Чугунов, за ним директор и остальные члены комиссии. Выдержавший экзамен счастливец торопливо пожимал руки и уходил, а на его место выступал другой. При оценке удовлетворительно хлопали мало. Неудачники же с красными или бледными лицами, а девушки даже с полными слез глазами спешили выйти из зала…
Во всем этом: в ровном голосе директора, добрых пожеланиях и напутствиях членов комиссии, в коротких вспышках аплодисментов и приглушенных голосах дипломантов — было что-то такое, что вызывало нервозность и нетерпение, невольно заставляло волноваться, сидеть как на иголках. Максим чувствовал, что его бросает то в жар, то в холод и сердце начинает усиленно стучать…
Наконец назвали Славика, и тот с завидной выдержкой, ничуть не изменившись в лице, выслушал оценку «хорошо», положенное количество хлопков и, неторопливо, солидно пожав руки экзаменаторам, важно прошел в первый ряд.
Вызвали девушку-отличницу, она сошла с возвышения под дружные аплодисменты; потом — полного, щегольски одетого паренька с красивым самоуверенным лицом. Максим вспомнил, что паренек во время защиты точно вслепую водил указкой по чертежам и беззастенчиво путал. Под насмешливое гудение голосов танцующей походкой он вышел из зала. Максиму все больше становилось не по себе.
«И почему я так волнуюсь? Ведь я уже знаю… почти уверен», — стараясь сдержать глубокую внутреннюю дрожь, думал Максим.
И вдруг на него нахлынул неодолимый страх. Что если член комиссии ошибся? Если поставлена тройка или, еще хуже, проект признан неудачным? Как он, Максим, будет выглядеть перед товарищами? Вот такой же мокрой курицей выметнется из зала под смешки выпускников?
Он обернулся, сцепив зубы, глянул на Черемшанова и уже испугался не за себя, а за него. На лице Саши застыл страх. Это был страх за все свое будущее. И тут-то впервые особенно ярко бросились в глаза Максиму и жестокая худоба Саши, и поношенный пиджачишко, и измятый ожерелок штапельной рубашки.
Максиму стало жаль товарища, он ободряюще ему улыбнулся, а Саша, верный себе, все-таки пересилил душевное волнение и хотя слабо, но озорно подмигнул ему.
Но вот Сашу вызвали… При первых же словах директора о результате зал так и грохнул аплодисментами… Что же такое случилось? Или Максим ослышался? Нет, не ослышался… Директор, этот невозмутимый человек-сухарь, особенно продолжительно и с чувством трясет руку Черемшанова и говорит что-то о творческом, самостоятельном решении задачи при составлении проекта, о том, что проект Черемшанова будет отослан в министерство, как оригинальный, имеющий практическую ценность. К Черемшанову тянутся руки профессоров, декана, всех членов комиссии. И на всех лицах — довольные улыбки. А зал шумит, как всколыхнутый ветром молодой лес… Смешливый, казавшийся поверхностным Саша получил отлично, но и в этой оценке было что-то особенное, и если бы существовал более высокий балл, то думалось, что Саша мог бы получить и его. Тот, кого Максим ставил во всем ниже себя, неожиданно опередил его в самом начале трудового пути.
Нехорошее чувство, невольное, непреодолимое, опять шевельнулось в его груди. Он старался подавить мелкую зависть, хлопал в ладоши вместе с другими, а гадкий червячок точил его самолюбие.
Сашу обнял Чугунов, и Максим видел, как Черемшанов стремительно, под оживленный говорок и всплески аплодисментов выбежал из зала.
На время Максим словно оглох и онемел. Он уже равнодушно, как будто все его волнение израсходовалось на Сашу, вышел по вызову комиссии и без особенной радости выслушал оценку «хорошо». Его поздравляли, ему пожимали руку члены комиссии, но ему почти не аплодировали, и он ушел из зала неудовлетворенный, как будто обиженный чем-то…