Беседы на рубеже тысячелетий - Страница 10

Изменить размер шрифта:
* * *

У вас есть представление о вашем поколении и важна ли для вас поколенческая тема?

Пожалуй, нет. В силу того что я жил в определенное время в определенном месте, все, что является материалом для моей поэзии, связано с жизнью этого поколения. А вообще эта категория для меня никогда не была важной, потому что уж очень разное мое поколение. Оно объединено только одним историческим опытом, поэтому мне легче обращаться в своих стихах именно к этому поколению. Да и, честно говоря, я не особенно задумывался над этим. Вот шестидесятники в этом смысле самое яркое явление. Бродский и какие-то совписовские шестидесятники – ну что у них общего? То, что сейчас называют шестидесятниками, было названо гораздо точнее в одном сериале в начале перестройки (причем без иронии) – «дети XX съезда». Есть «дети XX съезда», комсомольско-молодежные романтики, а есть Галич, Бродский. Мы с вами формально относимся к одному поколению с какими-то секретарями райкомов, но нам с ними гораздо труднее найти общий язык, чем с людьми поколения 1960-х годов или с совсем молодыми ребятами. Я думаю, что все это придумано для упрощения писания критических статей.

Что такое концептуализм и имеете ли вы к нему отношение?

Мне безумно трудно ответить на этот вопрос, потому что я толком не могу понять этого до сих пор, несмотря на то что мне объясняли и Дмитрий Александрович Пригов, и Лева Рубинштейн. Надо сказать, что и они не очень злоупотребляют этим термином. Это ведь и придумано критикой. Я туда попал просто потому, что дружу с этими людьми, и мы довольно много вместе выступали. В связи с этим даже Гандлевского где-то называют концептуалистом. Честно говоря, я просто традиционный русский поэт. Какую технику я использую для достижения совершенно традиционных поэтических целей, вопрос другой. Тем более в современном искусстве у поэта не может быть одной поэтики, он играет разными. Я себя ощущаю поэтом, продолжающим – хуже или лучше – дело, которое начал Пушкин, продолжали Тютчев, Блок, Мандельштам.

В недавней статье о вас я прочитал, что вы сейчас сделались очень популярным и что у вас были серьезные неприятности в связи с первыми публикациями в период перестройки.

Ну, популярность – это когда девушки просят автографы. Ничего такого я пока не ощущаю. Я думаю, что и не будет уже у поэтов такой популярности, какая была раньше. Сейчас все нормально, девочки бегают не за Евтушенко и Вознесенским, а за Борисом Гребенщиковым. Так и должно быть. А что касается неприятностей, то это преувеличено. На газету «Атмода» действительно пытались завести дело за хулиганство. Надо сказать, вся эта история, которая принесла мне нездоровую известность в определенных кругах, для меня до сих пор сомнительна. Стихи были напечатаны без моего ведома. Я считаю, что таким стихам (с матом и так далее) совершенно не место в массовой газете. Это на самом деле неуважение к читателю, я этого очень не люблю. Читатель должен знать, что он покупает. У нас до сих пор нет сознания, что все должно быть расчленено: газетчик занимается своим делом, поэт – своим.

А предшествующая эпоха принесла вам какие-то неприятности?

Нет, ровно за счет того, что я никому не был известен. Это тоже фантастическая удачливость моей судьбы. Я страшно переживал, мне хотелось куда-то прорваться, я искал пути, чтобы напечататься на Западе или здесь куда-то внедриться. Честно говоря, лет в двадцать пять я мыслил себе такую судьбу: напечатаюсь на Западе, потом ссылки и так далее. Судьба уберегла меня и от такого соблазна, ведь для поэзии это совершенно ни к чему. Меня напечатали на Западе тогда, когда за это уже ничего не делали. Единственный иронический привет судьбы был, когда в «Правде» в связи с историей с «Атмодой» появился фельетон про меня, но были уже те времена, когда это только всех насмешило. Напугало только моих родителей, но и то ненадолго.

Возникала ли у вас мысль об эмиграции?

Нет. Если говорить на эту тему, я боюсь, что впаду в высокопарность – долг, ответственность. Но дело в том, что я действительно считаю себя ответственным. Тут каждый может выбирать сам. У меня есть друзья, которые уехали, они сделали правильно, потому что они не чувствовали себя ответственными. Мой отец всю жизнь служил в армии, в последнее время политработником. Я считаю, что отвечаю за это. Не то что я должен его грехи искупить (у меня своих полно), но во всяком случае… Мысли об эмиграции у меня не было и в то время, когда это было действительно «бегство из тюрьмы» в 1970–1980-е. А сейчас совсем уж… Ну от чего бежать? От того, что нет колбасы, что какие-то разговоры о голодных бунтах, – стыдно.

Как вы думаете, что сейчас происходит в культуре?

Я думаю, происходит то же, что и в экономике, – бардак. Была довольно стройная система советской, антисоветской и эмигрантской культуры, были промежуточные полуофициальные образования, но все это были устоявшиеся спокойные структуры. У официальной культуры был свой замкнутый мир, там шла битва, скажем, Бондарева и Евтушенко. Мир неофициальной культуры тоже был довольно большим, тут тоже были свои особые взаимоотношения. В последние годы они друг друга уже не видели в упор. Эмигрантская культура также существовала по своим законам. Сейчас все рухнуло, все перемешалось в какую-то невообразимую кашу, когда на страницах одного журнала можно встретить меня и Ваншенкина, например. Я думаю, что у среднего читателя сейчас в голове должно твориться что-то невообразимое. Это усугубилось публикацией всего, что раньше не публиковалось у нас: Набокова, Ходасевича и так далее. Здесь интересно то, что не только средний читатель не читал этих книг, но и средний московский литератор, который имел возможность все это читать. Я не устаю приводить пример одного молодого критика и поэта, с которым я разговаривал в 1985 году: он не читал Бродского, ему это не нужно было. Был замкнутый мир, он писал свои статьи, а Бродского зачем читать – все равно статью про него не напишешь.

Я немного себе представляю быт офицерской семьи. Что было толчком к тому, что вы занялись таким странным делом, как поэзия?

Я очень благодарен своему отцу, с которым с тринадцати до тридцати лет был в страшных контрах. Он представлялся мне чуть ли не воплощением казарменного государства. Он родом из станицы, человек, который выбился, своим горбом дослужился до полковника. Поскольку его отец был репрессирован, а брат был в плену, не смог стать генералом. У него было замечательное качество, присущее людям из деревень, – почтение к культуре. Поэтому он делал все, чтобы дети читали, и не лез в это. Самое замечательное – отец никогда не руководил чтением. Я читал все, что угодно. Мне странно, когда сейчас говорят: чтó мы могли знать, ведь Солженицына не читали. Зачем читать Солженицына? Достаточно читать русскую классику. Я очень хорошо помню свою тревогу где-то лет с тринадцати-четырнадцати оттого, что мир большой литературы приходит в страшное противоречие с тем миром, в котором я живу. Всякий нормальный читатель русской классики, думаю, ощущал то же самое и с неизбежностью при минимальной интеллектуальной честности приходил к определенным выводам. Была еще такая замечательная история. Отец служил в Якутии, и у него в части было много ребят из Москвы – таких стиляг. Отец как политработник выполнял довольно страшный служебный долг: он отнимал у них кассеты с Галичем, Высоцким, Окуджавой. Все это он приносил домой, мы с сестрой могли целыми днями слушать записи. Он сам этим не интересовался, а вот сын слушает – это хорошо. Точно так же я впервые прочитал Евангелие лет в четырнадцать. Отец отнял его у какого-то солдата-баптиста. Вот почему у меня с отцом были сложные отношения, вот почему я считаю себя ответственным за все.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com