Берлинские похороны - Страница 55
— Ты посмотри, Кора, какая красота.
— Кто-то, похоже, бросил спичку в коробку с фейерверками.
— Там сгорело хлопушек на несколько фунтов, Мейбл.
— Моя собачка с ума сойдет.
— Осторожно, не оступись, там яма. Один пьяный уже свалился туда.
— Интересно, кто все это убирать будет.
— Дома в холодильнике есть сосиски, но мы можем зайти в кафе и поесть жареной рыбы с чипсами.
— Ты только посмотри на зеленый.
— Фу, как отвратительно пахнет подгоревшей пищей. Посмотри, какой дым.
— Пошли, Джордж.
— Там уже толпа собирается. Держу пари, что-то случилось.
Глава 49
Если король одного из игроков не находится под шахом, но любой ход ставит короля под шах, такая позиция называется патом, и партия признаётся закончившейся вничью.
Лондон, среда, 6 ноября
— Нет, вы уж лучше ничего из этого в свой отчет не включайте, — сказал Доулиш. — В кабинете министров все разом чокнутся, когда узнают, что вы замешаны в двух отвратительных историях, случившихся в течение одной недели.
— Сколько же отвратительных историй в неделю мне разрешено? — спросил я.
Доулиш вместо ответа пососал трубку.
— Сколько? — снова спросил я.
— Для человека, который ненавидит индивидуальное насилие, — сказал Доулиш терпеливо, — вы слишком часто оказываетесь рядом самоубийцами.
— Вы чертовски правы, — ответил я. — Я всю мою сознательную жизнь нахожусь рядом, наблюдая, как половина человечества совершает самоубийство, а другая, с моей точки зрения, готова последовать за первой в самое ближайшее время.
— Не продолжайте, — сказал Доулиш, — я понял вашу точку зрения. — Наступила тишина, которую нарушало только тиканье часов. Была половина третьего утра. Казалось, что мы все ночи проводим в кабинете Доулиша.
В тусклом свете настольной лампы Доулиш копался в бумагах на своем столе. С улицы доносился шум грузовиков, на бешеной скорости везущих в город молоко. Я сидел перед маленьким угольным камином, который мог зажигать только Доулиш, потягивал его лучшее бренди и ждал, когда он будет готов сказать мне что-нибудь. Наконец время пришло.
— Это моя вина, — сказал Доулиш. — Я виноват в том, что произошло. — Я молчал. Доулиш подошел к огню и сел в самое большое кресло. — Вы проверили сведения о том... — Доулиш говорил, обращаясь скорее к каминной доске, чем ко мне — ... что Хэллам собирался уйти в отставку на следующей неделе?
— Да.
— А вы знаете почему? — спросил он.
Я отхлебнул бренди, но отвечать не спешил. Я знал, что Доулиш торопить меня не будет.
— Он был неблагонадежен с точки зрения государственной безопасности, — сказал я.
— В моем отчете написано, что он был не очень благонадежен с точки зрения государственной безопасности, — сказал Доулиш, подчеркивая различие. — В моем отчете, — повторил он.
— Да, — сказал я.
— Вы знали.
— Вы все время повторяли, чтобы я относился к нему помягче, — сказал я. Доулиш кивнул.
— Верно. Повторял, — согласился он. Мы оба долго молча смотрели в огонь, я попивал бренди, Доулиш сложил две своих руки так, чтобы указательными пальцами он мог время от времени тереть кончик носа.
— Мне это не нравится, — сказал Доулиш. — Вы знаете мои взгляды.
— Знаю, — сказал я.
— Его досье я сопроводил большим дополнением, а также тремя меморандумами, касающимися лично его и гомосексуалистов вообще. Вы знаете, что произошло?
— Что?
— Хулиган из кабинета министров... — Мне еще не приходилось слышать чтобы Доулиш говорил о своем начальстве в таких выражениях. — ...попросил Росса из министерства обороны проверить, нет ли у меня гомосексуальных наклонностей. — Наклонившись вперед, он помешал угли кочергой. — Нет ли у меня таких наклонностей.
— Что поделаешь, так работает ум политиков, — сказал я. Видимо, при этом я улыбнулся. Доулиш произнес с грустью:
— Ничего смешного здесь нет. — Он налил мне еще рюмку бренди и на сей раз решил выпить со мной. — Вот что происходит, когда люди начинают идти по этому пути. Вы посмотрите на американцев. Они изобрели такую штуку, как антиамериканизм, будто американизм — это что-то индивидуальное, а не правительственное. Между американизмом, коммунизмом и арианизмом много общего: все они являются правительственными идеями и поэтому, естественно, описывают свойства тех, кем легко управлять; несущественными различиями можно пренебречь.
— Да, — сказал я.
Доулиш говорил не со мной, он просто думал вслух. Мне очень хотелось узнать, что же привело Хэллама к краху, но я решил не мешать Доулишу подойти к этому своим собственным путем. Доулиш сказал:
— В этом гомосексуальном деле плохо то, что мы ведь таким же образом могли бы сказать, будто все женщины неблагонадежны, поскольку могут вступать в незаконные отношения с мужчинами. И наоборот.
— Для тех, кто любит это наоборот, — вставил я.
Доулиш кивнул.
— Единственный выход — снять социальное напряжение с гомосексуалистов. Эти проклятые поиски неблагонадежных лишь увеличивают это напряжение. Если кто-то обнаруживает этот порок раньше нас, он может шантажировать сотрудника потерей работы; а если они не хотят лишиться работы, они должны добровольно внести в свои досье — «гомосексуалист». Если в этом случае кто-то оказывает на них давление, они могут обратиться к специалистам по безопасности, и тогда появляется возможность справиться с их проблемами. В нашей проклятой системе мы прекрасно наживаем себе врагов.
Я кивнул.
— Ничего мне не надо сообщать, — сказал Доулиш, и я понял, что все это время какая-то часть его мозга не переставала думать о Хэлламе. — Действуйте так, будто вы ничего не знаете.
— Мне это совсем не сложно, — сказал я.
— Хорошо, — сказал Доулиш. Пососав трубку, он продолжил: — Бедняга Хэллам, надо же так погибнуть. — Повторив эту фразу два или три раза, он спросил: — Вы счастливы? Это ведь самое главное.
— Еще бы, — ответил я. — У меня не жизнь, а сплошные танцы, смех и пение. Потом цветное широкоформатное убийство. Как тут не быть счастливым?
— Безнадежные заболевания требуют соответствующих лекарств, — сказал Доулиш.
— Кто это сказал?
— Гай Фокиз, если не ошибаюсь, — ответил Доулиш. Он очень любил цитировать.
Я сказал:
— Почему бы нам не сбежать в Цюрих и не потребовать четверть миллиона фунтов? У нас есть доказательства, что деньги принадлежат нам. — Я постучал по конверту с документами Брума.
— Ради нашего отдела? — спросил Доулиш, возвращаясь к столу.
— Ради нас.
— Тогда придется жить среди всех этих швейцарцев, — сказал Доулиш. — Они мне ни за что не разрешат выращивать сорняки. — Он выдвинул ящик, бросил в него документы, запер его и вернулся к камину.
— Может, поднатужимся и поймаем негодяя Мора? — предложил я.
— Вы зеленый мальчишка, — сказал Доулиш. — Если мы сообщим Бонну, что он военный преступник, то они либо вообще не станут требовать его выдачи, либо предоставят хорошую работу в одном из правительственных учреждений. Вы сами знаете, как это бывает.
— Вы правы, — сказал я, и мы молча уставились в огонь. Время от времени Доулиш удивленно восклицал, до чего же это поразительно, что Валкана вообще никогда не существовало, и доливал мне бренди.
— Я дам знать Стоку о Море, — сказал я.
— Хорошо, — сказал Доулиш, — и мы посмотрим, что из этого получится.
— Посмотрим, — согласился я.
— Так, значит, Валкана вообще не существовало?
— Отчего же? Валкан существовал, — ответил я. — Он был охранником концлагеря до тех пор, пока богатый заключенный (убивавший людей по заданию коммунистических партий) не организовал его убийство. Это был Брум. С врачом-эсэсовцем Мором...
— С тем, кто сейчас в Испании. Нашим Мором.
Я кивнул.
— ... они заключили сделку. Эсэсовский офицер инсценировал убийство Валкана таким образом, чтобы ни у кого из заключенных не возникало сомнения в том, что убит Брум, а сам Брум тем временем оделся в форму немецкого солдата и убежал. В 1946 году быть немецким солдатом было все же лучше, чем быть убийцей. Более того, Брум (или Валкан) был прекрасно устроен в финансовом отношении и без своих четверти миллионов фунтов, но знать, что такая сумма ждет тебя в банке, всегда приятно. Возможно, он собирался оставить ее кому-нибудь. Возможно, на смертном одре, уже вне власти людского суда, он собирался открыть, кто он такой на самом деле. Не знаю. Действовать его заставил тот самый новый закон о невостребованной собственности. Ему надо было хоть как-то доказать, что он Брум, и тут же снова оказаться не Брумом.