Берлин, май 1945 - Страница 1
Ржевская Елена Моисеевна
Берлин, май 1945: Записки военного переводчика
Берлин, май 1945
За Варшавой
В конце 1944 года 3-ю ударную армию, в штабе которой я была военным переводчиком, перебросили в Польшу. Впервые за войну наша армия передвигалась по железной дороге. Проехали Седлец. В раздвинутые двери теплушки я увидела освещенное оконце с елочкой на подоконнике. Рождество.
Три года мы шли по земле, где было лишь одно — война. А там, за этим промелькнувшим незанавешенным оконцем, какой-то незнакомый быт, пусть тяжкий, придавленный, скудный, но все ж таки быт. Он волновал и томил мыслями о мире.
А впереди была Варшава. О ней рассказывать надо отдельно, здесь, мимоходом, не буду совсем.
Мы въезжали в Варшаву из предместья Прага, отделенного от города Вислой. Морозный туман поднимался с берега, застилая разрушенный город. У понтонной переправы часовой в конфедератке тер замерзшие уши. Рухнувшие в Вислу подорванные мосты горбатыми глыбами вставали из воды. Польские солдаты выгребали в понтонах воду.
То, что представилось нам на том берегу, никакими словами не передать. Руины гордого города — трагизм и величие Варшавы — навсегда сохранятся в памяти.
После боев за Варшаву войска нашего фронта, развивая успешное наступление, стремительно продвигались вперед. Мы мчались мимо старых распятий, высившихся по сторонам дороги, и деревянных щитов с плакатом, изображавшим бойца, присевшего перемотать обмотки: «Дойдем до Берлина!»
В дороге нас настиг приказ о дневке в Н. (название забыла). От этого населенного пункта в памяти остались бесприютный облик его небольших продырявленных домов, жестяная тусклая вывеска булочной — «Pieczywo», раскачивающаяся на телеграфном проводе, незатворяющиеся, съехавшие с петель двери да хруст стекла и щебня под ногами.
Через шесть дней после освобождения Варшавы наши части овладели городом Бромберг (Быдгощ — по-польски) и ушли вперед, преследуя отступающего противника. На улицах было необычайно оживленно. Все польское население Быдгоща высыпало из домов. Люди обнимались, плакали, смеялись. И у каждого на груди красно-белый национальный флажок. Дети бегали взапуски и визжали что есть мочи и приходили в восторг от собственного визга. Многие из них и не знали, что голос их обладает такими замечательными возможностями, а другие, те, что постарше, позабыли об этом за пять мрачных лет гнета, страха, бесправия, когда даже разговаривать громко было не дозволено. Стоило появиться на улице русскому, как вокруг него немедленно вырастала толпа. В потоках людей, в звоне детских голосов город казался весенним, несмотря на январский холод, на падавший снег.
Вскоре в Быдгощ стали стекаться освобожденные из фашистских лагерей военнопленные: французы, высокие сухощавые англичане в хаки. Итальянцы, недавние союзники немцев, теперь оказавшиеся тоже за проволокой, сначала держались в стороне ото всех, но и их втянуло в общий праздничный поток.
Заняв мостовые, не сторонясь машин, шли русские и польские солдаты, обнявшись с освобожденными людьми всех национальностей. Вспыхивали песни… Вот пробирается по тротуару слепой старик с двухцветным польским флажком на высокой каракулевой шапке и желтой с черными кружками нарукавной повязкой незрячих. Он вытягивает шею, жадно ловя звуки улицы.
Вот подвыпивший польский солдат ведет под руки двух французских сержантов. А освобожденный из плена американский летчик в защитного цвета робе и без шапки останавливает всех встречных и счастливо, весело смеется.
На перекресток выходил глухой, узкий переулок, праздничный поток не проникал туда. По переулку растянулась вереница людей со скарбом, нагруженным на тележки, салазки, на спины. Это были немцы-хуторяне, снявшиеся со своих мест и двигавшиеся бог весть куда. Поляк-подросток на коньках во главе небольшой ватаги мальчишек преградил им дорогу. Пожилая немка, укутанная поверх пальто в тяжелый плед, старалась что-то разъяснить ему, а он исступленно колотил палкой по узлам со скарбом и кричал: «Почему не говоришь по-польски? Почему не умеешь говорить по-польски?» Я взяла его за плечо: «Что ты делаешь? Оставь их». Он поднял лицо — злоба и слезы в глазах. Посмотрел на меня, вернее, на мой полушубок и звездочку на шапке и отъехал в сторону. Но издали он тревожно поглядывал на нас: ему казалось недопустимым, чтобы немцы сегодня беспрепятственно ходили по земле после всего, что было.
Праздничной волной нас вынесло снова на простор улицы. Здесь людей объединяло щедрое чувство свободы, и в этот день никому ничего не жаль было друг для друга.
Мы не заметили, как вместе с людским потоком оказались у черты города. Навстречу по шоссе двигалась колонна с сине-красно-белым полотнищем впереди. Когда колонна подошла ближе, мы разглядели французских военнопленных в истрепанных шинелях и среди них женщин, укутанных в одеяла, в мешковину и просто в лохмотья. Это были еврейские женщины из концлагеря. Все десять километров от лагеря до города французы несли поклажу своих спутниц. И хотя поклажа была немудреной, но известно, что иголка и та весит, когда измученный человек долго в пути.
Кто-то из бойцов крикнул: «Да здравствует свободная Франция!» Французы бросились к нему. А старый ирландец-сержант, сняв широкополую шляпу, на которой красовался выпрошенный на память у русского солдата наш гвардейский значок, обращаясь к французам и к нам, произнес короткую горячую речь на своем языке.
Примерно на четвертый день после того, как наши войска освободили Быдгощ и погнали противника дальше на запад, а в городе осталось всего лишь несколько наших подразделений, было получено сообщение: немцы с севера готовятся к контрнаступлению на город.
Дело было к ночи, когда комендантские патрули сами привели задержанного ими «языка». Это был перемерзший солдат, в шинели до полу, с головой, замотанной дамским шарфом, как это водилось у немцев. Преодолев первый испуг, едва обогревшись, немец засуетился, стаскивая с себя шинель и шарф. Под шинелью оказалось пальто с кротовой горжеткой, под пальто — узкое платье, лихо задрапированное на бедре, под шарфом — развившиеся соломенные волосы.
Словом, это была женщина, а не солдат — Марта Катценмайер, из немецкого публичного дома на Флюндерштрассе, 15. Она бежала вместе с ночевавшим у нее солдатом. Тот вскоре сдался в плен, а она, хватив холода и одинокого кочевья, повернула назад. Навстречу ей шли машины с красноармейцами, и кто-то из сидевших в кузове сжалился над бабенкой, трусившей в тощем пальто, и сбросил ей трофейную шинель.
Вот вкратце ее история. Она родилась на исходе первой мировой войны. Рано лишилась матери, а отец, военный инвалид и пьяница, женившись вторично, отдал дочку в сиротский приют. При выходе из приюта Марта Катценмайер, согласно новым нацистским законам, была подвергнута экзамену. Ей следовало ответить на вопросы: когда родился Гитлер, когда родились его родители, какая разница между столом и стулом, когда была открыта Америка и т. д. В общем, очень много вопросов, и девушка сбилась, перепутала что-то. Была назначена переэкзаменовка. И снова она растерялась, провалилась. Эрбгезундхайтсамт[1] счел ее неполноценной, и, по закону Гитлера, ее обесплодили, чтобы не было от нее порчи для расы. По этому же закону ей воспрещалось выходить замуж. Только мужчина старше сорока пяти лет мог получить разрешение жениться на ней, да еще такой же, как она, обеспложенный. Позор и убожество вышвырнули ее из жизни и привели в публичный дом.
Мы таращили глаза. Пожалуй, мы даже не читали такого. Она оживлялась от расспросов, от внимания к ней, от того, что в комнате было тепло, ловким движением взбивала волосы. «Фрейлейн лейтенант, поверьте, как тяжело, когда нельзя выйти замуж! И потом, я хотела бы иметь молодого мужа». Ругала жизнь в Бреслау где их дом посещался строительными рабочими, скупыми и грязными. Другое дело здесь, в Бромберге, на бойкой дороге с Восточного фронта в фатерлянд. «Если солдат имеет урлаубсшайн[2] и хочет спать всю ночь, он платит сто марок. Ах, солдаты с фронта всегда имели много денег». Здесь ей удавалось откладывать про черный день, на старость. И как знать, если бы дела пошли и дальше так же успешно, может быть, собрав кое-какой капитал, она завела бы собственный гешефт.