Берег Утопии - Страница 38
Иоанна. Нам пора, нам пора! Если Готфрид потеряет голос, что будет с Германией?
Кинкель, Иоанна и Мальвида уходят.
Джонс (Герцену). Я обещал Эмилии, что с самого утра займусь стрижкой газонов.
Герцен (вежливо недоумевая). Safe journey![79]
Джонс уходит. Герцен возвращается к оставшимся гостям – к Блану, Ледрю-Роллену, Руге и Ворцелю, который уснул.
Ледрю-Роллен (обращаясь к Блану). А вы знаете, что Кошут, когда он триумфатором явился в Марселе, проповедовал рабочим социализм, а в Англии превозносит парламентскую демократию.
Герцен. Он был бы дураком, если бы делал наоборот.
Ледрю-Роллен. Но ведь это лицемерие.
Герцен. Где здесь лицемерие? В признании, что тут – это не там? Попытка подогнать всех под единый шаблон – это прямо по Марксу.
Блан. В чем дело?
Герцен. Все в порядке… Мне приснились эмигранты. Настоящее змеиное гнездо, и ни одного ядовитого зуба. Но они говорили по-русски! Невероятно. Вы ведь не знаете русский, не так ли?
Блан (сайт с толку). А что? Я разве там тоже?…
Герцен. Это был сон. Вам бы не понравилось, если бы вас там не было. И в любом случае это правда. Единственное, что объединяет эмигрантов, – это неприязнь к англичанам.
Ледрю-Роллен. Англичанам есть над чем поработать. Это рабство закрытых по воскресеньям ресторанов. Что это? Особая ресторанная теология? А уж как откроются, так лучше бы уж закрылись поскорее…
Блaн. Англичане считают себя самой просвещенной нацией на свете, но при этом до сих пор не знают, что такое порядок. Ни в чем нет никакой системы. Ни в обществе, ни в праве, ни в литературной жизни. Все растет и переплетается само по себе. Тут есть такое слово «shroobbery», не слышали? Я видел указатель в ботаническом саду – «Shroobbery» – «Дикие заросли», и никакого сада! Вся Англия – это сплошное «shroobberry».
Герцен. Вы правы… Англичане бросаются на нас с возгласами радости и любопытства, как на новое развлечение. Вроде акробата или певца. Но весь этот шум, вся эта энергия только прикрывают их врожденное неприятие иностранцев. Мы кажемся им забавными, когда надеваем шляпу, привезенную с собой, и смешными, когда меняем ее на ту, что купили в Сент-Джеймсе. От этого никуда не деться. Но за их грубоватостью кроется какая-то жесткая уверенность в себе, благодаря которой Англия становится прибежищем для политических изгнанников всех мастей. Англичане предоставляют убежище вовсе не из-за уважения к нам, а из-за уважения к самим себе. Они изобрели понятие личной свободы и знают об этом, и сделали они это без всяких теорий по данному поводу. Они ценят свободу просто потому, что это свобода. Так что король Луи Филипп бежит прямиком через Ла-Манш, под оригинальным псевдонимом – «мистер Смит»… А когда Республика в три приема сдает вправо, вслед за ним отправляются коммунист Барбес, социалист Блан и буржуазный республиканец Ледрю-Роллен.
Входит адъютант Ледрю-Роллена с пальто своего шефа.
Французский адъютант. Экипаж подан, господин министр.
Ледрю-Роллен. Ну что ж. Не хочется покидать ваш уютный и элегантный дом, где мы могли бы и дальше обсуждать вопросы буржуазного республиканства…
Руге. Я с вами отправлюсь. Спокойной ночи, Герцен.
Ледрю-Роллен (с неудовольствием). А где вы, собственно, живете?
Руге. В Брайтоне.
Ледрю-Роллен. В Брайтоне?!
Руге. Спокойной ночи, Блан. (В то время как Ледрю-Роллен надевает пальто, Руге выходит.)
Герцен. Он собирается ночевать на вокзале. (Тактично подводит Ледрю-Роллена к двери.) В память о славных парижских деньках, ладно?
Ледрю-Роллен (ворчит). О да. Я помню Руге в сороковые, когда он в компании с Марксом и Гервегом…
Герцен (резко). Я вас провожу. (Уходит с Ледрю-Ролленом и его адъютантом.)
Блан (Ворцелю). Ого, ого! Вы слыхали! О Гервеге в этом доме ни слова! Вы спите?
Ворцель (просыпаясь). Что?
Блан. Этот осел Ледрю-Роллен упомянул Гервега… (Обоими указательными пальцами изображает рога.) Жена Герцена и Гервег того, ну, сами понимаете…
Ворцель (скупо). И что из этого?
Блан. Ну да. Вы правы. Что из этого?
Герцен возвращается.
Вы слышали, когда бедный Руге устроил лекцию по немецкой философии, на нее пришло всего два человека?
Герцен. Слышал. Я был одним из них.
Ворцель. А другим – я.
Герцен готов заплакать. Он украдкой вытирает глаза.
Герцен. Когда я жил в Москве, Руге был для нас полубогом. Мы штудировали его нелегально ввозимую газету, словно Священное Писание. Я читал Бакунина в издаваемых Руге «Дойче Ярбюхер»[80] и думал: «Да, вот он, язык свободного человека! Мы совершим революцию в Берлине, Париже, Брюсселе!» Революция могла бы сделать Руге общепризнанным пророком. Но волна разбилась и выкинула его на английский берег. Беженец среди барахтающихся в воде беженцев – их время ушло, их одежда пообтрепалась, как, впрочем, пообтрепались и их надежды. Они живут прошлым, взаимными упреками и фантазиями – заговорщики, мечтатели, безумцы, одержимые одной идеей, обломки каждого потерпевшего крушение восстания от Сицилии до Балтики. Люди, которым не на что починить башмаки, отправляют своих агентов с грандиозными заданиями в Марсель, Лиссабон, Кельн… Люди, которым приходится тащиться пешком через весь Лондон, чтобы дать урок музыки, перекраивают европейские границы на клеенчатых скатертях в дешевых ресторанах и опрокидывают императоров, как бутылки с соусом. А Маркс сидит в гордом одиночестве в Британском музее и предает анафеме всех и каждого… В этом театре политического изгнания остановились часы! Вы хотите пустить их снова с той минуты, когда все было потеряно, чтобы повторить все те же самые ошибки. Вы отрицаете закономерность случившегося. Это тщеславие и трусость.
Блaн. Оригинально. Я оставляю ваш пассаж без внимания, потому что вы говорите как случайный прохожий. Ворцель, к примеру, служит делу польской независимости, сидя в подвальной комнате на Хантер-стрит, и дает уроки математики, чтобы заработать несколько шиллингов. Но он революционер. Спокойной ночи, господа. (Уходит.)
Ворцель (примирительно). Не стоит.
Герцен. Я и не собирался. (Молчание.)Знаете, независимость вовсе не так хороша, как ее рисуют.
Ворцель смеется с астматическим придыханием.
Ну какая страна могла бы быть более независимой, чем Россия? И именно в России теперь ни писка, ни огонька. Мне негде печататься. «Современник» боится навлечь на себя неприятности. Я перестал ругаться с миром.
Ворцель смеется.
Нет, правда. В первое же утро в этом доме я сел вот в это кресло, и в первый раз… не знаю с каких пор, но в первый раз за долгое время наступила тишина. Я не должен был ни говорить, ни думать, ни двигаться. От меня ничего не ждали. Я никого не знал, и никто не знал, где я. Все было позади. Все эти переезды с места на место, ссоры и праздники, отчаянное беспокойство о здоровье и счастье, любовь, смерть, типографские опечатки, пикники, испорченные из-за дождя, эта бесконечная суматоха обыкновенной жизни… И я просидел в тишине и одиночестве весь тот день, глядя сквозь изморозь на верхушки деревьев на Примроуз-хилл. У меня было чувство, будто закончилось мое долгое путешествие, начавшееся шесть лет назад, когда в январскую стужу мы уезжали из Москвы с Натали, с детьми и с моей матерью, набившись в обитый мехом возок. Друзья – с полдюжины саней – провожали нас до заставы. И мы двинулись в путь. Я приехал в Париж, как другие приезжают в Иерусалим или в Рим, а нашел его вполне обыкновенным городом. Париж предпринял слабую попытку сделаться городом, стоящим самого себя, и потом, удовлетворенный, рухнул под шестью футами навоза, даже не серы. Я расстался со всеми своими иллюзиями, которые были мне так дороги. Мне сорок лет. Я поселюсь в царстве дремы, к востоку от Эдемского сада, и никто ничего обо мне больше не услышит.