Бенефис - Страница 29

Изменить размер шрифта:

— У меня и у самого есть кое-какие оговорки.

Услышав такое признание, я не стал излагать свои претензии. Меня заинтересовал портрет на книжном шкафу, и я спросил, кто это.

— Лицо этого человека мне знакомо. У него, я бы сказал, глаза поэта.

— Не только глаза, но и голос. Это портрет Бориса Пастернака в молодости. А вон там, на стене, Маяковский. Тоже замечательный поэт, необузданный, жизнелюбивый, неврастеничный, он любил революцию. Говорил: «Моя революция». Считал ее святой прачкой, отмывающей землю от грязи. Позже, к сожалению, он разочаровался в революции и застрелился.

— Я читал про это.

— Ему хочется, писал он, чтобы родная страна его поняла, а если нет, он пройдет над ней стороной, как проходит косой дождь.

— Вам не удалось прочитать «Доктора Живаго»?

— Удалось. — Писатель вздохнул и начал, как я догадался, читать по-русски какие-то стихи наизусть.

— Это стихи Пастернака, обращенные к Марине Цветаевой, советскому поэту, другу Пастернака. — Левитанский двигал по столу туда-сюда пачку сигарет. — Конец ее был трагическим.

— У вас нет фотографии Осипа Мандельштама? — несколько поколебавшись, спросил я.

Левитанского мой вопрос поразил: можно подумать, мы только что познакомились.

— Вы читали Мандельштама?

— Всего несколько его стихотворений в одной антологии.

— Он — наш лучший поэт… святой… погиб, как и многие другие. Его фотографию моя жена не повесила.

— Я пришел к вам, — сказал я, с минуту помолчав, — потому что мне хотелось выразить вам сочувствие и уважение.

Левитанский щелчком ногтя зажег спичку. И, так и не закурив, погасил ее, рука его при этом тряслась.

Мне стало неловко за него, и я отвел глаза.

— Комната очень тесная. Ваш сын спит здесь?

— Не смешивайте прочитанный вами рассказ о писателе с жизнью автора. Мы женаты уже восемь лет, но детей у нас нет.

— Позвольте спросить — имела ли место беседа писателя с редактором, описанная в том же рассказе?

— В жизни она места не имела, но она из жизни, — раздражился писатель. — Мои рассказы идут от воображения. Что за интерес переписывать дневники или воспоминания?

— В этом я с вами вполне согласен.

— Не написал я и о том, что неоднократно предлагал мои рассказы и притчи советским журналам, однако напечатаны были лишь немногие, притом не лучшие. И все же читатели у меня есть, правда, их очень мало, они читают меня в самиздате, передают мои рассказы из рук в руки.

— Вы предлагали ваши еврейские рассказы журналам?

— Что вы такое говорите, рассказы они и есть рассказы, у них нет национальности.

— Я только хотел сказать — те рассказы, где речь идет о евреях.

— Кое-какие предлагал, но их не приняли.

Я сказал:

— Прочитав ваши рассказы, я задумался: как так получается, что вы замечательно пишете о евреях? Вы сказали, что полностью числить себя евреем не можете, — так вы выразились, но пишете о евреях достоверно, и, хотя ничего невозможного тут нет, тем не менее это удивляет.

— Воображение — вот что делает мои рассказы достоверными. Когда я пишу о евреях, рассказы мне удаются, поэтому я и пишу о евреях. И не важно, что я еврей лишь наполовину. Важен дар наблюдательности, чувство, ну и мастерство. Я жил со своим еврейским отцом. Время от времени я наблюдаю за евреями в синагоге. Сажусь на скамью. Староста следит за мной, я слежу за ним. Однако, что бы я ни писал, пишу ли я о евреях, галичанах или грузинах, все они — плод моего воображения, в ином случае для меня в них нет жизненности.

— Я и сам не так уж часто хожу в синагогу, — сказал я, нм но время от времени меня туда манит: язык и образы времени и места, где побывал Господь, меня обновляют. И это тем более странно, что я практически не получил религиозного воспитания.

— А я — атеист.

— Мне ясно, какую роль играет для вас воображение, — это видно по рассказу про талис. Но верно ли я понимаю, — я понизил голос, — что ваша цель рассказать о положении евреев у вас в стране?

— Я не занимаюсь пропагандой, — отрезал Левитанский. — И не выражаю интересы Израиля. Я — советский писатель.

— Я ничего подобного не имел в виду, но ваши рассказы пронизаны сочувствием к евреям — вот что наводит на такие мысли. От ваших рассказов рождается ощущение большой несправедливости.

— Большая, небольшая несправедливость, рассказ должен быть произведением искусства.

— Что ж, я уважаю ваши взгляды.

— Не нужно мне ваше уважение, — вскинулся писатель. — У нас есть такое присловье: «С извинений шубы не сошьешь». Нечто вроде этого я и имею в виду. Мне приятно, что вы меня уважаете, но мне нужна конкретная помощь. Выслушайте меня. — Левитанский стукнул рукой по столу. — Я в отчаянном положении. Пишу я уже очень давно, но почти ничего не опубликовал. Когда-то один-два редактора, мои приятели, говорили мне — в частной беседе, — что они в восторге от моих рассказов, но что я нарушаю все принципы социалистического реализма. То, что вы определили как беспристрастность, они сочли натуралистическими перехлестами и сентиментальщиной. Слушать такую чушь — трудно. Давать такие советы — все равно что сказать пловцу: плавать плавай, но ногами не двигай. Вдобавок меня они предостерегали, а перед другими выискивали для меня оправдания, ну а мне это не по душе. Но даже и они говорили: надо рехнуться, чтобы предлагать такие рассказы в официальные органы, хоть я и пытался объяснить им, что считаю Советский Союз великой страной, вот почему я так поступаю. Великой стране не страшны произведения художника. Великая страна крепнет, оттого что в ней творят писатели, живописцы, музыканты. Я так им и сказал, но они говорят, что я отошел от реализма. Вот почему меня не приглашают в Союз писателей. А без этого публиковаться трудно. — Он кисло улыбнулся. — Они потребовали, чтобы я прекратил приносить рассказы в журналы, ну я и прекратил.

— Сочувствую, — сказал я. — Когда угнетают поэтов, это, по-моему, ни к чему хорошему не приводит.

— Дальше так продолжаться не может, — сказал Левитанский, положив руку на сердце. — У меня такое ощущение, точно меня заперли в ящике стола вместе с моими рассказами. Я должен выбраться оттуда, иначе я задохнусь. С каждым днем мне все труднее писать. Просить незнакомого человека о такой серьезной услуге очень трудно. Жена отговаривала меня. Она на меня сердится, да и опасается последствий, но дальше так жить я не могу. Я знаю: я — значительный советский писатель. И мне нужны читатели. Я хочу видеть, как советские люди читают мои книги. Хочу, чтобы мое творчество оценили не только мы с женой. Хочу, чтобы все увидели — моя проза тесно связана с русской литературой, как прошлого, так и настоящего. Я продолжаю традиции Чехова, Горького, Исаака Бабеля. Я знаю: если мои рассказы опубликуют, меня ждет признание. Жизнь без внутренней свободы для меня невозможна — вот почему вы должны мне помочь.

Исповедь его хлынула бурным потоком. Я намеренно употребил слово «исповедь», потому что плюс ко всему меня рассердил исповедальный характер его речей. Я никогда не любил исповедей, цель которых — хочешь ты или не хочешь — втянуть тебя в свои проблемы. Русские тут непревзойденные мастера, это видно по их романам.

— Я сочувствую вашим трудностям, — сказал я. — Но я всего-навсего турист, в Москве проездом. И наши отношения весьма эфемерны.

— Я прошу не туриста, а человека, — горячился Левитанский. — Ведь вы тоже свободный журналист. Теперь вы знаете, что я собой представляю и что у меня на душе. Вы в моем доме. О чем еще я могу просить? Я предпочел бы опубликовать мои рассказы в Европе, скажем в «Мондадори» или «Эйнауди»[36], но, если вы не можете устроить их в Италии, я согласен на Америку. Когда-нибудь мою прозу прочтут и здесь, скорее всего, после моей смерти. В этом заключена убийственная ирония, но мое поколение свыклось с таким положением вещей. Умирать прямо сейчас я не собираюсь, и мне было бы отрадно узнать, что мои рассказы живут по крайней мере на одном языке. Мандельштам писал, что его сохранит чужая речь. Лучше так, чем ничего.

Оригинальный текст книги читать онлайн бесплатно в онлайн-библиотеке Knigger.com