Белые птицы детства - Страница 34
Но Верный лишь ткнулся холодным носом в белые косточки и вновь потянулся к Серёже, от удовольствия хмуря треугольные глаза.
— Что, погулять хочешь, Верный? — Серёжа оглядывается на дверь. — Побегать тебе охота, да? А кто куриц в прошлый раз гонял? Вот видишь. Сколько раз тебе говорить, что куриц гонять нельзя. Понятно тебе — нельзя!
Верному понятно, он прижимает рыжие уши и припадает на передние лапы. Весь его вид — смирение, покорность, самая искренняя готовность выполнять любые приказания, и Серёжа сдаётся.
— Ладно, Верный, только недолго.
В это время бабушка из дома кричит Серёже:
— Серёженька, внучек, поди отопри калитку Паруньке, а то она собаки боится.
И Серёжа идёт открывать калитку, в которую проворно входит почтальонша тётя Паша. Она входит и при виде Серёжи неожиданно всхлипывает и гладит его по русой голове тёплой ладонью, пахнущей брезентовой почтовой сумкой. Не укусит собака-то? — спрашивает тётя Наша.
— Не-е, — отвечает Серёжа. — Она на цепи сидит,
— А ты подержи, подержи её всё-таки, пока я в дом-то пройду. А то, не ровён час, цепочка оборвётся...
Серёжа идёт к Верному на странно слабых ногах, во рту у него пересохло и стало трудно глотать.
Тётя Паша уходит в дом и вскоре оттуда доносится сдавленный бабушкин крик. Серёжа теснее прижимается к Верному, опускаясь возле конуры на землю. Так они и сидят, Серёжа и Верный, на плотно утрамбованной жёсткой земле. О чём-то Серёжа догадывается, что-то он понимает, но не хочет понять до конца, с усилием заставляя себя не думать об этом, не догадываться.
Хлопает калитка. С красным портфелем, в чёрном платье с белым фартуком появляется Вера. Она сразу же замечает Серёжу, удивлённо вздёргивает брови над густыми чёрными ресницами и укоризненно говорит:
— Серёжа, ну что это такое? В школьной форме ты сидишь на земле, да ещё с собакой. Сейчас же встань!
— Там, — шепчет Серёжа и кивает на дом, — там тётя Паша пришла.
— Какая тётя Паша? — Голос у Веры обрывается.
— Почтальонша.
— Ну и что? — Вера кусает губы и присаживается напротив Серёжи.
— Не знаю. — Серёжа отводит глаза. — Бабушка кричала.
— Не ври! — вдруг тонко вскрикивает Вера. — Что ты опять выдумываешь?!
Она быстро убегает в дом, и когда открывает дверь, Серёжа хорошо слышит всхлипыванья бабушки и нечёткое бормотанье тёти Паши. Он всё ещё сидит возле Верного и просит, умоляет кого-то, чтобы из дома никто не выходил. Он не замечает, что давно уже плачет, что слёзы, падая на собаку, уже вытемнили шерсть возле ошейника. И только одно слово упрямо и неотвязно вертится в его голове: «Почему, почему, почему?» Кажется, он ничего не вкладывает в этот вопрос, ни к кому его и не обращает, но в нём всё, в этом вопросе, и он обращён ко всему, что есть, было и будет ещё на земле. В нём память о запахе материнского молока и первом шаге по упруго покачивающейся земле, по тёплым надёжным рукам и тальниковом прутике, верхом на котором он собирался объехать весь свет. В нём, этом вопросе, память земли и неба, добра и зла, надежд и сомнений, ласки и грубости, память первой борозды на огороде и первого льда, первого снега и первой упавшей звезды... «Ну почему, почему, почему?» — теперь уже бормотал Серёжа, прижимаясь мокрой щекой к печально притихшему, тонко поскуливающему Верному. И никто не отвечал ему. И никто никогда не ответит...
Когда всё было названо своими словами и бабушка, с некрасиво растрёпанными седыми волосами, опухшим от слёз лицом, белая от горя и тоски, затихла на узкой железной кровати, Серёжа подумал о смерти. Он так и решил, что ему тоже надо умереть, что теперь нельзя, невозможно жить, и пусть все узнают, как сильно он любил её. А иначе как же можно доказать свою любовь? Но как умереть — он не знал.
В доме появились какие-то люди. Серёжа их плохо различал. Они двигались, переходили из комнаты в комнату, разговаривали, склонялись над ним, но он не слышал, не видел и не воспринимал их. Всё окружающее его как бы перестало существовать, поблёкнув в сравнении с воображением, которое рисовало Серёже сладкие и заманчивые картины. Вот его уже нет (а где же он?), вот он уже где-то далеко и в то же время — рядом. Он видит, как оплакивают и жалеют его, как укладывают на кровать и закрывают белой простынёй, но никто не знает и не может знать, что Серёжа наблюдает за всем этим. Сильнее всех плачет Вера и тоже хочет умереть, но ей не дают этого сделать. А бабушка ругает отца, что он не уследил за Серёжей, не остановил его. И много, много людей оплакивают смерть Серёжи, и среди них, кажется, Настька Лукина...
Серёжа выходит из дома на огород, всё ещё думая о смерти, всхлипывая и жалея себя. Но в это время высоко над ним, над домом, Выселками, высоко над всей землёй возникает и тает серебристый клёкот, и Серёжа замирает, таит дыхание, с сильно бьющимся сердцем вслушиваясь в песню отлетающих ранних журавлей... И мягко кружились листья, припадая к холодной земле, чтобы уже завтра, подхваченными ветром, унестись невесть куда, в заморозки, в близкую зиму.
БЕЛЫЕ ПТИЦЫ ДЕТСТВА
— Стрелецкое восстание было жестоко разбито, — уныло мямлит Васька Хрущёв у доски.
— Подавлено, — терпеливо поправляет его Александра Андреевна.
— Стрелецкое восстание было жестоко подавлено, — очень охотно и несколько оживившись повторяет Васька и тут же прочно умолкает. В классе торжественно и величаво поселяется тишина.
— Дальше, — наконец говорит Александра Андреевна, даже не оглядываясь на мучающегося за её спиной Ваську. — Дальше что было?
— Руками стрельцов, — низко опустив голову, довольно громко и внятно бормочет со своего места Серёжа, — консервативное боярство пыталось свалить Петра...
— Руками стрельцов, — без тени смущения начинает повторять Васька, но Александра Андреевна перебивает его:
— Это я уже слышала от Тухачёва... А вот скажи ты мне, в каком году был поднят Стрелецкий бунт?
И опять тишина, которую нарушают лишь воробьи на оконном наличнике.
— Я слушаю, — напоминает Александра Андреевна и наконец-то тяжело поворачивается к Ваське.
— В тысяча шестьсот девяносто восьмом — вновь подсказывает Серёжа.
— Хорошо, Хрущёв, садись на место. Ставлю тебе и Тухачёву четвёрку на двоих... Есть желающие рассказать о Стрелецком бунте? Нет желающих, — не огорчается Александра Андреевна, — тогда бы я попросила к доске Колю Корнилова.
— И чё тебе не сидится? — сердито шепчет Настька Лукина. — За язык тебя тянули, да?
Серёжа презрительно дёргает плечом. Всего лишь неделю назад его пересадили на первую парту, к Насте, а Васька остался в одиночестве на «Камчатке» — самой последней парте. Но всё равно их в классе зовут камчадалами, и они тайно гордятся этим прозвищем.
— Как выведут в четверти двойку — будешь знать, — не успокаивается Настя. — Ваське-то всё равно, он через два года помощником на трактор пойдёт, а ты что будешь делать?
— Я тоже помощником пойду, — решительно отвечает Серёжа, и в это время звенит долгожданный звонок.
— Никто тебя в помощники не возьмёт! — успевает выпалить Настька, прежде чем Серёжа оказывается за порогом класса.
— Ну, пошли? — деловито спрашивает Васька, просвечиваясь веснушками, которые у него не сходят летом и зимой.
— Пошли.
— Деньги-то взял?
— Ага.
— А мне мамка только два рубля дала, больше, говорит, твои голуби не стоят. Ладно, — беспечно машет рукой Васька, — может быть, уговорю за два рубля, а ещё рубль потом отдам, когда куры начнут нестись.
— Не-е, — сомневается Серёжа, — за два рубля не отдаст.
— Может не отдать, — вздыхает Васька.
Они идут в самый конец Озёрных Ключей, где живёт Оська Курдюмов. Морозная земля холодно и гулко отдаётся под их шагами, лениво, неохотно потрескивает лёд в лужах, с Амура тянет лёгонький, но промозглый ветер, и по всему видно, что скоро ляжет снег. Может быть, даже сегодня, потому что воздух и земля остыли достаточно для того, чтобы снег не таял.