Бельгийская новелла - Страница 27
Хуго Клаус
Мы вам напишем
Наконец-то служащий увидел ее в толпе, выходящей из туннеля. Она шла, расталкивая людей локтями и сумочкой. Очередь, выросшая у будки контролера, даже расступилась, чтобы пропустить ее вперед. Милая мама. Рыжая мама, здравствуй. Здравствуй. Она подошла к нему вся красная, улыбнулась.
— У тебя новые зубы, — сказал он.
Она обрадованно закивала. Губы ее были, как всегда, подкрашены неаккуратно, в их складках застряли крошки помады. «А цвет нравится тебе? Я хотела белый, но зубной врач сказал, что нет ничего противней, чем белые зубы у тех людей, по которым сразу видать, что раньше у них были желтые или, как это, даже янтарные, нет, янтарного оттенка. Ведь так и есть, а? Как ты думаешь? Из-за них я в Голландию ездила. Туда и обратно за один день. Они приезжают за тобой на Хлебный рынок, а вечером привозят обратно. На фургончике. Еще ездил один пастор». Десны были ярко-розовые, цвета сахарной помадки, цвета младенцев с рекламы средств по уходу за детской кожей.
— Идем, — сказал он, выводя ее из душной вокзальной толчеи. Был первый погожий летний день, и все спешили за город, к морю.
— Тебе не понравились, а? Ты, сынок, вроде меня. Ты бы тоже хотел совсем белые, а?
Служащий пнул носком ботинка вращающуюся дверь, они вместе вышли в яркий полдень, шумный от птиц, трамваев, прохожих. Она легонько толкнула его в бок.
— Прости, — сказала она. — Похоже, что ты все еще растешь. Или я делаюсь меньше?
В самом деле, она стала ниже ростом. Может, из-за низких каблуков? Нет. Его мать, живая старушка с острым взглядом, чем ближе к развязке, тем больше скрючивалась, сморщивалась, превращалась в хрупкую куколку, которую ничего не стоило сломать. И в прошлом году она сломалась.
Пока они ожидали трамвая в тени деревьев, звенящих птичьими голосами, он вспомнил бабушку. Если мать хочет похудеть, как она, ей придется за несколько лет потерять еще с десяток лишних килограммов. Бабушка, та целыми годами, чтобы не полнеть, выпивала по утрам рюмочку уксуса, так что к концу жизни совсем ничего не ела и когда умирала, то была уже почти вовсе без желудка.
Мать закурила сигарету, закашлялась, живо подмигнула:
— Возьмем такси? — Служащий чуть не вздрогнул от ее небрежно игривого тона и высокого, как у девушки, голоса. Почувствовав прилив нежности, он прикоснулся ладонью к ее рукаву, смахнул с него пепел.
— Конечно.
Может, взять ее под руку? Он этого никогда не делал.
Когда они вылезали из такси — он хотел дождаться, пока водитель откроет им дверцу, но флегматичный мужчина сидел как вкопанный, и служащий подумал, что затевать скандал не следует, потому что было слишком жарко, а его мать обязательно ввяжется, будет горячиться, сыпать словами, и он просто подтолкнул ее к дверце, — когда они шагнули в безоблачное летнее сияние, шляпка у матери съехала на лоб, и от попыток водрузить ее на место волосы взъерошились жидкими клочьями. Усталая и красная, мать, отдуваясь, долго возилась со шпильками, пока служащий расплачивался за такси под всевидящим оком официанта, который сидел на террасе ресторана, как завсегдатай, положив ногу на ногу.
— Это итальянец, — шепнула мать, — посмотри-ка. — Служащий не ответил, он не понял, кого она имеет в виду, шофера или официанта. Он прошел вперед, а она, придерживая обеими руками сползающую шляпку, неуклюже просеменила следом в дверь ресторана, отрезавшую за ними солнечный свет, улыбнулась в спину сына новыми чудовищными зубами, продолжала улыбаться, разглядывая стены, гардероб, вешалки с меховыми манто и дождевыми плащами. Люди за столиками в зале, увешанном оленьими рогами и картинами с изображением сцен охоты, — довольные, разогретые пищей и вином, спокойно беседующие люди оглянулись в ее сторону. Театральная дива, не успевшая до конца стереть грим, от которого еще оставались широкие, неровные, будто желтушные, пятна возле скул и на шее, разговаривающая пронзительным голосом и без конца подмигивающая, — кокотка прежних дней, вдруг попавшая в современное цивилизованное общество. Ища от них защиты, она взяла сына под руку. Они прошли через весь зал, сели за столик у окна, под жаркие лучи солнца.
— Ты голодна?
— Не очень, — солгала она. — А ты?
— И я не очень, — солгал он. Шепот за соседними столиками заставлял ее неспокойно ерзать на стуле; он сидел к залу спиной и чувствовал себя неуютно. Они пили вишневый ликер; к счастью, она воздержалась от комментариев, когда официант снял со спинки стула ее плащ и отнес в гардероб.
— Я сначала подумала, — говорила мать, — что тебе не нужно беспокоить директора фабрики, ведь ты всегда был, как это, щепетилен в таких делах. Ты ведь не хочешь лезть на глаза, я понимаю.
— Я разговаривал с ним о тебе, — ответил служащий.
— Я так рада, что ты это сделал. А что он сказал?
— Что он с удовольствием тебя примет. — Служащий безразлично слушал фальшь произносимых слов, фальшь собственного голоса, интонации, как слушают по радио скверную постановку, нет, сводку новостей.
— С удовольствием, — откликнулась мать. — Это уже кое-что. Если бы ты знал, сынок, как это важно, я так надеюсь…
— И что он рассмотрит твою просьбу через особые очки.
— А он что, носит очки?
— Нет, мама. Ах да, он и в самом деле носит очки, но тут он имел в виду другое.
— Я поняла, что он имел в виду другое. Но я спросила, носит ли он вообще очки, кроме тех, ну, для моей просьбы. Ты, наверно, думаешь, твоя мать совсем дура, толку не знает в жизни, не способна понять, когда говорят намеками или двусмысленно.
Что в его словах могла быть двусмысленность, что двусмысленной была его фраза насчет особых очков директора — это как-то не пришло ему в голову; перед матерью, которая в этом легко разобралась, он почувствовал себя как школьник перед учителем, не узнанным на карнавале; в ресторане было невыносимо жарко, служащий заказал еще ликера.
— А как директор выглядит? — спросила мать.
— Он тебя примет, не сомневайся.
— Правда? Не сделай он этого, ты бы на него обиделся, а?
Служащий не видел матери месяцами. Она жила в деревушке в Западной Фландрии, где похоронила второго мужа. Вдвоем с пожилой женщиной она арендовала дом. Две вдовушки, бедные, но честные. Пожалуй, слишком бедные, как выяснилось, потому что она вдруг позвонила ему в Брюссель и попросила замолвить за нее словечко перед директором табачной фабрики: она смогла бы там работать на упаковке, или расклейке этикеток, или…
— Ты не похудел, мой мальчик.
— Ты тоже нет.
Они подняли рюмки.
— Что можно здесь поесть? — шепнула она.
— А что бы ты хотела? — громко спросил он и небрежно взглянул на господина, заказывавшего шпроты.
— Я не знаю. Закажи лучше сам. Да я и очки не взяла.
Не разберу, что там написано маленькими буквами. — Она повернула к свету отблескивающее глянцем меню и поднесла к нему указательный палец, как придерживают пташку, готовую вспорхнуть. У нее были такие же, как у него, короткие, будто обкусанные, ногти без лунок. Чем еще он похож? Нос? Тонкий, с загнутым кончиком и высоким вырезом ноздрей? Да, пожалуй. Еще бесцветные, жидкие волосы, еще серые, тусклые глаза, которые неудержимо наполнялись слезами, стоило ему услышать страшную сказку, собаке во дворе завыть погромче или ребенку на телеэкране горько заплакать об умершей матери… Мама, мама, и зачем ты снова здесь? Эти поры на носу, эти…
— Маленькие буквы читать не надо, — проговорил он. — Это английский перевод. Читай большие буквы, их ты поймешь.
— Да я и не знаю, что это за кушанье такое.
— Тебе мясо или рыбу?
— Мясо. Ты же знаешь, я хищница.
— Хочешь, возьмем салат из омаров и венский шницель?
Она энергично кивнула. Затем принялась тереть лоб.
«Послушай, этот ликер ударил мне в голову. Я к нему непривычна. Мадам Жан недели две назад привезла бутылочку „Антверпенского эликсира“, так мы ее за три дня всю осушили, как тебе это нравится, а?» (Глотками заполняешь нутро клейким, желтым, как моча, сиропом, от которого потом шатает из стороны в сторону, и тоска такая, хоть удавись. Мама, мама, как ты сдала!) Она снова закурила. Улыбнулась. Не знала, куда девать локти, осторожно положила маленькие ладони по обе стороны тарелки. Ждала. Мама.