Белая горница (сборник) - Страница 24
А жители, что покинули островной дом, ушли на берег. Выросло поморское селение подковой в устье строптивой реки. Словно извечное противоречие треплет душу деревни, и не может она порвать ни с лесом, ни с морем. Ручьи и росли-то куриными скачками, буквально выцарапывая из тайги очередную избу.
Вон там, напротив, через реку, еще стоит последний сиротливый дом. До недавнего времени жил в нем охотник Голубин с семьей. В обители леса чувствовал он себя просторно. Но однажды долгонько отсутствовал по своим охотничьим делам Голубин, и жена его, соблазнившись деревенским обществом, собрала имущество, прихватила детей и переехала через реку в Ручьи. Появился из лесов Голубин — пуст дом. А жена с другого берега его переманивает: «Бросай давай отшельничество, хватит букой жить». Но с год еще бунтовал охотник, один жил в пустом доме. И смирился. Вот так и выросли Ручьи: пустила корни деревня на очень трудной земле.
А каков характер у местных жителей, можно судить по такой драматической истории. Однажды наступило время, когда церковные власти добрались и до острова Кельи и стали навязывать староверам «щепотную веру». А те ни в какую. И только выпал первый снежок, ушли и замели за собой следы. Все сорок утопились в озере, и стало оно с тех пор называться Старушечьим.
Такова история одной деревни, сгоревшей, словно свеча. А потом из талого воска была слеплена новая, но и та ныне догорает, потому что детей стали скудно рожать.
…Недавно в Ручьях познакомился я с Хромцовым из рода Хромцовых-маячников и мореходов из Инцы. Он только сказал мне: «А хочешь гуся целиком стушу, а? Можно с картошкой. В городах-то небось нету. Ой сколь и не жирна птица нынче. Так жирна, что сало хоть пластами режь». Так оказал Хромцов и сразу сманил меня в Инцы.
Глаза маячника были хмельны и радостны, коричневое лицо блаженно от воспоминаний. Еще позавчера Хромцов впервые за последние двадцать лет собрался в отпуск. Брат — в Вологде летчиком. Костюм парадный сложил в чемодан, любезно пораспрощался с товарищами. А до транспорта далеконько: километров тридцать натянет. Отодвинулся маяк за спиной, и тут пристали к Хромцову неотвязные думы — непонятные еще и смутные. А брести нужно по лайде — травянистой болотине. В лицо не столь еще и холодная осень дышит, и гуси кричат — нахально так, сотни гусей. В стаи сбиваются. Ружьишко бы на них, ружьишко…
Километров через десять не вытерпел Хромцов, обратился к жене, провожающей его:
— Слушай, женка, может, не ехать мне, а?
— Да поезжай ты, господь с тобой. В кои-то веки собрался. Теперь уж до пенсии в городах не бывать.
Ничего не возразил Хромцов, только согласно кивнул головой. Но на исходе пути, когда и Ручьи уж завиднелись, заключил Хромцов утвердительно: «Никуда не поеду».
Навестил он детишек, что в ручьевской школе учатся, радиолу купил: «Нынче дети грамотные пошли и музыку любят. Пусть в каникулы время занимают, и нам, родителям, веселее». А утром нагрузил толстую и хитрую в старости маячную лошадку, приткнул в тележку отпускной чемодан и радиолу «Эфир», на отпускные деньги купленную, пригладил грубой пятерней седеющие волосы и сказал грустно-грустно: «Одна сваха чужу сторону хвалит». Потом решительно толкнул лошадь в сторону моря.
Желтая тетива берега пустынна и гудит от прибоя. Где-то незримые глазу рождаются волны, пухло лезут к ногам, натягивая береговую тетиву. И тогда, подобно огромной бутылке с шампанским, славно стреляет Белое море. Очень даже славно и очень монотонно.
А берег безлюден. Убравшись пораньше от штормов, покинули рыбаки подслеповатые избушки. И только колья тайников еще напоминают о недавнем присутствии людей. Тяжелы Хромцову на пятом десятке жизни эти тридцать песчаных километров. Месяц назад вроде проще было. Зашел бы на уху к рыбакам, чайком согрел душу, новостей наслушался. А так вот что, дорога уныла и аккуратно не меряна: «Леший мерял, да веревку сорвал».
Вот и Погорелка. Сказывают, несчастье однажды ее настигло, пожаром подпалило. Пустынна тоня. А ведь ловить бы еще да ловить. По всем старинным приметам под Покровское самая жирная и умная рыба идет.
«Да, рановато рыбачки подобрались, — вслух размышляет Хромцов. — В тако погодье и волна тебя будет в бока подлизывать, а не уходи с берега. Семга побежит с ходу. А весной ведь без вари рыбаки сидели. На тоню с собой картошку да треску носили. Что и говорить: семга — темный погреб».
Пустынен берег, и его дальние изгибы в синей дымке похожи на корабли. Остатки сетей полощет побережник— северо-западный ветер. Опрокинувшись на спины, лежат у избушек длинноногие скамейки. Когда ставят тайник, то завозят скамейку в море, ставят на дно. Взбирается рыбак и бьет колья в грунт деревянной колотушкой — киюрой. А в колотушке весу килограммов десять, никак не менее. Бьет по тонкой вершине, не тая силы. А под ногами обманное море. Обнесет порой рыбака — и обнимается он в волне вместе с киюрой. И только поставлен тайник, вроде бы пора и семгу в гости ждать, а тут на тебе, подкрался в какую-то пору обедник — ветер с юго-востока: «очень даже надоедный ветер, рыбу не только в котел, дак из котла вытянет». А то и сиверко наскочит, бойко так: лохматит море, ломает колья, рвет сети. Скрипит избушка, кипит небо, карбас крохотным птенчиком среди волн. Спасать надо тайники. И спасают рыбаки, достают порой одну рванину. Жалостливо распялят на берегу, шьют-зашивают дыры, читают небо глазами: «Како-то завтра погодье».
Вот и тоня, по прозванью отхожая. Рыбаками окрещена: «Тоня отхожа — никуда не гожа. Погода быват, и семга не попадат, и колья выбиват». Зимний Берег рыбакам с детства знаком, веревкой обмерян на сажени, на билетики еще до революции разыгран, с молотка продан. И хоть поговаривали порой с тоскливой горечью, что «на тоню садиться — надо хлеба анбар», но в подпитии напевали: «Море, море, морюшко — золотое донышко».
Суров Зимний Берег. Суров и безлюден. На взморье — октябрь, и потому не выскакивает рыбак на крутой язык берега, не подсматривает биноклем за добрые пять километров и не гадает, а «кого нынче леший несет»: желанный гость или нет. Если желанный, так уху надо заваривать.
Но пустынен берег. Ни пахнущего рыбой дымка, ни человечьего голоса. А морю что: наигрывает-наяривает на своей пластинке. Мхи цветным ковром наползают на береговые скулы. Небо грязной мешковиной над головой. Неприглядно…
Так что же удерживает здесь? Не поймет Хромцов. Тяжело тянется он за хитрой лошадкой и заготавливает в уме приветственную фразу, что скажет при встрече: «Ну и здоровенько. Каково без меня разживаетесь? А я уж в городах наотдыхался». И улыбается Хромцов, предвкушая столь неожиданную встречу.
И следом за ним, чуть пригнувшись, но довольно бойко вышагивает тетка Калиста. Навестила детей, что живут в Ручьях в интернате, и вот опять домой попадает. Изба ее видна на белесом горизонте. Тут, рядом, только с десяток километров по лайде отшагать. Так и бредет тетка Калиста из лужи в лужу. Лицо ее в морщинах от лет, спокойно и мягко. Неприметное бабье лицо, рыжеватое, худенькое, но приветливое. Калиста нынче единственный взрослый человек в Инцах-деревне, которая ушла из мира незаметно и спокойно, потому что маленькие драмы умерли вместе с селением. Естественно отмерла деревня, отжили свой век. Но на карте области она еще есть. Белый кругляшок с надписью— Инцы. И когда-то еще истреплются географические карты, и марля, что подклеена для прочности, придет в полную негодность, а вот деревни уже нет. Жители разъехались, и только тетка Калиста с полдюжиной детей не захотела никуда переезжать: «У добра добра не ищут. Там хорошо, где нас нет…». И все же деревни нет, умерла она.
…Однажды я спросил у своего хорошего ручьевского знакомого Юрьева Ивана Григорьевича: мол, что самое плохое в нынешней деревенской жизни. И тот, потомственный помор, а мужику-то уж за пятьдесят, грустно и искренне ответил: «Скучно здесь… Ей-богу, скучно. Ведь мы-то люди новые, при Советской власти родились, а деревня — она старая».