Бедный волк - Страница 2
– Дяденька! я в лес гулять не хочу! я к маме хочу! не буду я, дяденька, не буду! – вдруг догадался ягненочек и не то заблеял, не то зарыдал: – ах, пастушок, пастушок! ах, собачки! собачки!
Остановился волк и прислушивается. Много он на своем веку овец перерезал, и все они какие‑то равнодушные были. Не успеет ее волк ухватить, а она уж и глаза зажмурила, лежит, не шелохнется, словно натуральную повинность исправляет. А вот и малыш – а поди как плачет: хочется ему жить! Ах, видно, и всем эта распостылая жизнь сладка! Вот и он, волк, – стар‑стар, а все бы годков еще с сотенку пожил!
И припомнились ему тут слова Топтыгина: «На твоем бы месте я не жизнь, а смерть за благо для себя почитал…» Отчего так? Почему для всех других земных тварей жизнь – благо, а для него она – проклятие и позор?
И, не дождавшись ответа, выпустил из пасти ягненка, а сам побрел, опустив хвост, в логово, чтобы там на досуге умом раскинуть.
Но ничего ему этот ум не выяснил, кроме того, что он уж давно знал, а именно: что никак ему, волку, иначе прожить нельзя, как убийством и разбоем.
Лег он плашмя на землю и никак улежать не может. Ум – одно говорит, а нутро – чем‑то другим загорается. Недуги, что ли, его ослабили, старость ли в разор разорила, голод ли измучил, только не может он прежней власти над собой взять. Так и гремит у него в ушах: «Проклятый! душегуб! живорез!» Что ж в том, что он за собой вольной вины не знает? ведь проклятий‑то все‑таки не заглушишь! Ох, видно, правду сказал медведь: только и остается, что руки на себя наложить!
Так ведь и тут опять горе: зверь – ведь он даже рук на себя наложить не умеет. Ничего сам собой зверь не может: ни порядка жизни изменить, ни умереть. Живет он, словно во сне, и умрет – словно во сне же. Может быть, его псы растерзают или мужик подстрелит; так и тут он только захрапит да корчей его на мгновенье сведет – и дух вон. А откуда и как пришла смерть – он и не догадается.
Вот разве голодом он себя изведет… Нынче он уж и за зайцами гоняться перестал, только около птиц ходит. Поймает молодую ворону или витютня – только этим и сыт. Так даже и тут прочие витютни хором кричат: «Проклятый! проклятый! проклятый!»
Именно проклятый. Ну, как‑таки только затем жить, чтобы убивать и разбойничать? Положим, несправедливо его проклинают, нерезонно: не своей волей он разбойничает, – но как не проклинать! Сколько он зверья на своем веку погубил! сколько баб, мужиков обездолил, на всю жизнь несчастными сделал!
Много лет он в этих мыслях промучился; только одно слово в ушах его и гремело: «Проклятый! проклятый! проклятый!» Да и сам себе он все чаще и чаще повторял: «Именно проклятый! проклятый и есть; душегуб, живорез!» И все‑таки, мучимый голодом, шел на добычу, душил, рвал и терзал…
И начал он звать смерть. «Смерть! смерть! хоть бы ты освободила от меня зверей, мужиков и птиц! Хоть бы ты освободила меня от самого себя!» – день и ночь выл он, на небо глядючи. А звери и мужики, слыша его вой, в страхе вопили: «Душегуб! душегуб! душегуб!» Даже небу пожаловаться он не мог без того, чтоб проклятья на него со всех сторон не сыпались.
Наконец смерть сжалилась‑таки над ним. Появились в той местности «лукаши», и соседние помещики воспользовались их прибытием, чтоб устроить на волка охоту. Лежит однажды волк в своем логове и слышит – зовут. Он встал и пошел. Видит: впереди путь вехами означен, а сзади и сбоку мужики за ним следят. Но он уже не пытался прорваться, а шел, опустив голову, навстречу смерти…
И вдруг его ударило прямо между глаз. Вот она… смерть‑избавительница!