Батюшка сыскной воевода. Трилогия. - Страница 125
— Дак ить опять же начнёт: «Бегите, сыскной воевода, там вашего парня всем селом бьют!» Заботится, значит...
— Батюшка-а... — едва дыша, встала перед нами отчаянная бегунья. — Там вашего... и еврея тоже... не помиловали!
— За что? — невинно полюбопытствовал я, поднимаясь.
— За яйца!
Яга сдержанно захихикала, прикрывая платочком левый клык. Я посмотрел на неё строго, в конце концов, не надо каждый раз иронизировать над своим же младшим сотрудником. У него душа открытая, доверчивость повышенная, наверняка хотел как лучше, а Шмулинсон его подставил. У Абрама Моисеевича это лихо получается, причём ведь не в первый раз, а Митька всё верит...
Яга помахала мне вслед платочком, но сама ноги трудить отказалась, ей и тут не пыльно, а услуги эксперта-криминалиста нам там явно без особой надобности. Тоже логично...
Уже по дороге дочь местного культуриста воодушевлённо описывала произошедшее якобы на её глазах. То есть сама не видела, но знает точно!..
— ...а они Марфе Петровне и говорят: «Давай сюда яйца!» А у неё и курей-то нет, откуль яйцам взяться! А они по соседям пошли, у всех яйца требуют, судом царским грозят! А Марфа Петровна от горя воет, ну, мужики и поднялись... пристыдили... дьяк подсказал опять же! А они все...
— Какой дьяк?
— Не знаю, — на скаку споткнулась она. — Обычный дьяк, не местный, в чёрном...
— Тощий, высокий, с седой косой, пронзи тельным голосом и борз до чрезвычайности?
— Похож, — радостно закивала Маня.
— Ещё бы, — сумрачно нахмурил я брови.
Иногда мне кажется, что дьяк у нас один на всё царство. Прямо какой-то государственный символ, и не спрячешься от него нигде, как от бюста Ленина. Ладно, не вопрос, встретимся, побеседуем на воспитательные темы, не в первый раз, правда же? Господи, кого я собираюсь уговаривать, кому объяснять... Зато не надо гадать, чего здесь делает дьяк — если он узнал, что мы в отпуске, так куда угодно пойдёт, лишь бы его нам испоганить!
В деревне было тихо. То есть тишина тоже бывает разная — предпраздничная, гнетущая, подозрительная, значимая, торжественная, абсолютная, фронтовая... Эта была — могильная! Не вру, объясняю: у знакомых ворот дома старосты внушительная толпень местных жителей, все на коленях и крестятся молча. Маняшка только обомлела, беззвучно опускаясь рядом со всеми. Я осторожно обошёл нестройные ряды молящихся, поднял руку постучать в ворота, но...
Только теперь я понял, почему все молчали, — они прислушивались! А из-за тесовых досок забора глухо доносилась прощальная Митькина речь:
— ...яйцами принародно обкидали младшего сотрудника милиции. И ведь постороннего человека не постыдились, представителя, так сказать, национального меньшинства...
— Но попрошу отметить, таки библейского народа! — раздался вдогонку гордый голос Шмулинсона. Митя выдержал паузу и проникновенно продолжил:
— Маменька родная от сына отказалася, соседи упрёками засмущали, друзья детства отвернулись, девки морды скорчили, и даже дети малые и те обидственное слово нашли, «оккупантом» обесчестили...
Я практически открыл рот, чтобы прекратить этот фарс, но на последнем предложении захлопнул. «Оккупант»! Это откуда же деревенская ребятня такое умное слово знает? Или подсказал кто...
— Посему от позора несмываемого, от горя безысходного, от тоски змеевидной лишает себя жизни ваш Митька беспутный! Казню сам себя смертью лютою, через повешенье... Абрам Моисеевич?
— А шо я? Я с вами, Димитрий! И нехай им всем уже через час будет жутко стыдно...
...Через венец ворот перелетела верёвка, оба конца скрывались внутри двора. Бабы, не разжимая зубов, тихохонько завыли. Я толкнул калитку плечом — заперто. Ворота, разумеется, тоже, забор высокий, и если я хоть капельку знаю Митькин гонор, он ведь там всерьёз удавится. И старый еврей с ним, за компанию...
— Прощайте, люди добрые!
— Ай, какие они добрые! Из-за десятка паршивых яиц некошерных кур довести нас до такой драмы... Молодой человек, тяните меня туже, нет никакой мочи здесь жить...
— Младший сотрудник Лобов! — не выдержав, рявкнул я. — А ну прекратить дешёвый балаган!
— Батюшка Никита Иванович? — недоверчиво раздалось из-за ворот. — И бабуля с вами? Нет... Ну тады простите меня, дурака, приказу не подчинившегося. Ибо честь моя замарана, а один замаранный мундир — всей опергруппе позорное пятно на видном месте! Абрам Моисеевич, не дёргайтесь...
— Митька! Уволю! Вот как бог свят, уволю!
— Таки сделайте это побыстрей или ви уже понесете грустную весть моей Саре! Пусть дети знают, шо их папа пал в неравной борьбе с людской чёрствостью в бою за яйца...
— Да бери сколь хошь ты энтих яиц, всю душу вымотал! — сорвался кто-то из мужиков, и вся деревня поддержала его согласным воем:
— Хоть телегу грузите, тока не вешайтесь! Никаких денег не надо, так гребите...
— Димитрий! Ви слышали? Таки это имеет некий смысл...
— Мне честь дороже.
Это были последние Митькины слова. Раздался истошный визг Шмулинсона, и верёвка на воротах резко натянулась. Подскочившее тело портного-гробовщика ударилось макушкой о венец, раздался треск и...
— Ломайте, мужики, — сипло попросил я, отходя от ворот.
Маняшин папа поднялся первым. Один удар плечом, лёгкий, без видимого напряжения, и калитку вместе с засовом снесло внутрь старостиного двора. Сам кузнец явно испугался, смущенно пропуская меня вперёд. Я автоматически козырнул... Внутри оказалась картина, достойная пера Шекспира (традиционно «обворовывающего» деревенских).
Под воротами, вниз головой, кривыми ногами вверх, стоит Абрам Моисеевич; рядом, на обломках табуретки лежит наш Митька с самым тупым выражением лица; и на шее у каждого обрывок верёвки... Ну да, Митькин вес не каждый корабельный канат выдержит, неудивительно, что Шмулинсона так подкинуло.
Я попытался аккуратно перевернуть «жертву масонского заговора», едва не навернулся вместе с ним, но пеньковый галстук развязать успел. После чего с наслаждением нахлестал Шмулинсона по щекам. Он порозовел и поднял на меня полные глубочайшей скорби евангельские глаза... Стыда в них не было!
— Не мой сегодня день, — печально прогудел сзади бас моего напарника. — С утра не заладилось, может, к Бабуленьке-Ягуленьке сходить — вдруг сглаз какой? Мало ли у нас, честных милиционеров, завистников вокруг бродит...
— Ага, буквально табунами шастают! — резко оборвал его я. — А ну, взять наперевес соучастника по суициду и шагом марш в избу! Товарищеский суд отложим до возвращения в Лукошкино.
Митька спорить не стал, снял с бычьей шеи верёвочку, вздохнул, сунул Шмулинсона под мышку и направился восвояси заданным курсом. Я ещё немного потолкался в толпе, надеясь выяснить что-нибудь насчёт участия дьяка, и кое-кто действительно подтвердил — был тут дин, не местный, смущал народ страшными историями о нашем произволе.
Всё, Груздева надо брать, доигрался... Хотя, если вдуматься, подобное поведение для него несколько странновато. В том смысле, что заварить бучу, подбивая невинных людей к пустопорожнему бунту, — это ему раз плюнуть. Но заблаговременно покинуть место преступления, не дождавшись результата, не в его правилах...
Вспомнился стоящий за леском терем боярина Мышкина. Неужели опять шамаханы в личинах? Было у нас разок такое, потом еле расхлебали... Шамахан, по мере необходимости, может перевоплотиться в кого угодно, хоть в дьяка Фильку, хоть в царя Гороха, хоть даже в меня самого! И отличить его можно лишь по маленькому поросячьему хвостику, не поддающемуся никакой магии. Может, пора стрельцов из города звать, или я опять себя накручиваю?
И, кстати, пообедать пора, а то как перекусил с утра, так до сих пор хоть бы яблочко зелёное кто предложил. Надо бросать всё и идти к Яге, она меня голодного на дух не переносит. В хорошем смысле... Вот так я и поступил, и оказался только в выигрыше.