Балаган, или Конец одиночеству - Страница 20
До меня доносилось гуденье и постукивание – где-то в центре, возможно, в районе Коммонвелс-авеню. Но я как-то не сообразил, что это вертолет, зависший над городом.
Как вдруг фальшивый лифтер – на самом деле это был инка, слуга Элизы – выстрелил в воздух осветительной ракетой.
В этом неестественном, мертвенном свете все превращалось в статуи – безжизненные, назидательные, многотонные.
Вертолет материализовался прямо у нас над головой, преображенный ослепительным сияньем магния в аллегорию, в ужасного механического ангела.
В вертолете сидела Элиза с мегафоном.
Я вполне допускал, что она подстрелит меня оттуда или вывалит на меня мешок экскрементов. А она проделала весь путь из Перу, чтобы прочесть мне половину сонета Шекспира.
– Слушай! – сказала она. И повторила: – Слушай!
Осветительная ракета угасала неподалеку, зацепившись парашютом за верхушку дерева.
Вот что Элиза поведала мне, да и всей округе:
Я сложил руки рупором и крикнул прямо в небо. И я выкрикнул дерзновенные слова, о том, что я искренне чувствовал впервые в жизни.
– Элиза! Я люблю тебя! – сказал я. Все погрузилось в полную тьму.
– Ты слышала, Элиза? – сказал я. – Я ЛЮБЛЮ тебя! Я люблю тебя, честное слово!
– Слышала, – сказала она. – Это никто никогда никому говорить не должен.
– Я вправду говорю, – сказал я.
– Тогда и я скажу тебе чистую правду – брат мой, двойник мой.
– Говори, я слушаю, – сказал я. Вот что она сказала:
– Да направит Бог руку и дух доктора Уилбура Рокфеллера Свейна.
И тут вертолет улетел.
Хэй-хо.
Глава 28
Я вернулся в отель «Ритц», смеясь и плача – двухметровый неандерталец в рубашке с кружевными манжетами и воротником, и в бирюзовом, как яйцо малиновки, бархатном пиджаке.
У подъезда толпились зеваки, заинтересованные краткой вспышкой сверхновой звезды на востоке, завороженные голосом, который вещал с неба о любви и разлуке. Я протиснулся сквозь толпу в бальную залу, предоставив частным детективам, охранявшим вход, оттеснить их назад.
До моих гостей на банкете только теперь стали доходить намеки, что снаружи произошло какое-то чудо. Я подошел к матери, собираясь рассказать ей, что учудила Элиза. Я удивился, увидев, что она разговаривает с невзрачным, пожилым незнакомцем, который был одет, как все детективы, в дешевый будничный костюм.
Мать представила его: «Доктор Мотт». Ну, конечно, это был тот самый врач, который давнымдавно был приставлен к нам с Элизой, в Вермонте. Он приехал в Бостон по делам, и, по прихоти судьбы, остановился в отеле «Ритц».
Однако меня так качало от новостей и шампанского, что я пропустил мимо ушей, кто он такой, – мне было не до того. Выпалив эти новости матери, я сказал доктору Мотту, что рад познакомиться, и побежал дальше.
Я подошел к матери через час, когда доктор Мотт уже ушел. Она снова сказала мне, кто он такой. Из вежливости я выразил сожаление, что не смог с ним поговорить как следует. Мама передала мне записку от доктора – сказала, что это его подарок к окончанию университета.
Записка была написана на фирменной бумаге отеля «Ритц». Записка была короткая:
«Если не можешь помочь, по крайней мере не навреди.
Гиппократ».
Да, и когда я перестроил вермонтский дворец в клинику и больницу для детей, я велел высечь эти слова на каменном карнизе, над входной дверью. Но надпись так пугала моих пациентов и их родителей, что пришлось ее сбить. Им, как видно, казалось, что в этих словах скрыто признание в неуверенности и некомпетентности, наводящее на мысль, что, может быть, им сюда вовсе и не стоило приходить.
Но эти слова продолжали храниться в моей памяти, и я на самом деле почти никому не навредил. И вся моя практика зиждилась на одном краеугольном камне – это была одна книга, которую я каждый вечер прятал в сейф, – переплетенная рукопись того самого руководства по воспитанию детей, которое мы с Элизой сочинили во время нашей оргии на Бикон-Хилл.
Мы как-то умудрились вложить в нее абсолютно все.
А годы летели, летели.
Где-то в этом промежутке времени я женился на женщине, такой же богатой, как я сам, – собственно говоря, она приходилась мне троюродной сестрой, в девичестве ее звали Роза Элдрич Форд. Она была очень несчастна – во-первых, я ее не любил, а во-вторых, никуда с собой не брал. Я вообще мало кого любил. У нас был ребенок, Картер Пэйли Свейн, и его я тоже не смог полюбить. Картер был нормальный мальчик, и меня он совершенно не интересовал. Он мне чем-то напоминал перезрелую тыкву на лозе – расплывшуюся, водянистую; она становилась все больше, и только.
После нашего развода они с матерью купили себе квартиру в одном доме с Элизой, в Мачу-Пикчу, в Перу. Я о них больше ни разу не слышал – даже после того, как стал Президентом Соединенных Штатов.
А время летело.
Как-то утром я проснулся в панике – да мне вот-вот стукнет пятьдесят! Мать переехала ко мне в Вермонт. Она продала свой дом на Черепашьем Заливе. Она очень сдала и все время чего-то боялась.
Она много говорила со мной о Царствии Небесном.
Я тогда с этим вопросом был совсем не знаком. Считал, что, когда человек умирает, он мертв, и все тут.
– Я знаю, что твой отец ждет меня с распростертыми объятиями, – говорила она. – И мамочка с папочкой тоже.
И ведь она оказалась права. Поджидать вновь прибывших – это единственное, чем люди могут заняться в Царствии Небесном.
Если послушать, как мама представляла себе Небеса, то они смахивали на поле для гольфа на Гавайях, с идеально выстриженными тропками и выхоленным газоном, спускающимся к океану, теплому как парное молоко.
Я слегка подтрунивал над ней – за то, что она мечтает о таком Рае.
– Похоже, там людям придется пить лимонад баллонами, – сказал я.
– Обожаю лимонад, – отозвалась она.
Глава 29
Под конец мама часто говорила и о том, как она ненавидит искусственные вещи – синтетические ароматы и волокна, и пластмассы и все такое. Она уверяла, что любит шелк, ситец, и льняное полотно, и шерсть, и кожу, и глину, и стекло, и камень. Она говорила, что очень любит лошадей и парусные лодки.
– Все это к нам возвращается, мама, – сказал я ей. Так оно и было.
К тому времени в моей собственной больнице было два десятка лошадей – и фургоны, и телеги, и коляски, и санки. У меня была собственная лошадь, рослая – тяжеловоз клайдесдальской породы. Копыта у нее совсем скрывались под золотистыми пушистыми щетками. Я звал ее Будвейзер4.