Балаган, или Конец одиночеству - Страница 11
Я потом узнал ее гораздо лучше. И хотя я так и не научился любить ее, как вообще не научился любить, я всегда восхищался ее непоколебимой порядочностью по отношению ко всем и вся. Нет, обижать людей она не умела. Когда она говорила с кем-то, при всех или наедине, ничья честь ни разу не пострадала.
Так что на самом деле это не она, не наша мать, сказала в тот вечер, накануне нашего пятнадцатого дня рождения:
– Ну как мне любить графа Дракулу и его краснощекую невесту? – Это она имела в виду меня и Элизу. Не она, не наша мать вслух спросила нашего отца:
– Как я могла родить на свет пару слюнявых тотемных столбов?
И прочее в том же духе.
А отец? Он обнял ее и прижал к себе. Он плакал от любви и жалости.
– Калеб, о, Калеб, – сказала она, лежа у него на груди. – Это не я.
– Конечно, не ты, – сказал он.
– Прости меня, – сказала она.
– О чем ты говоришь, – сказал он.
– Простит ли меня Бог хоть когда-нибудь? – сказала она.
– Уже простил, – сказал он.
– Как будто в меня вселился дьявол, – сказала она.
– Так оно и было, Тиш, – сказал он.
Ее помешательство мало-помалу проходило.
– О, Калеб … – сказала ока.
Если вам показалось, что я бью на жалость, то скажу вам сразу: мы с Элизой в те дни были не более эмоционально ранимы, чем Великий Каменный Лик в Нью-Хэмпшире.
Отцовская и материнская любовь была нам нужна не больше, чем рыбе зонтик, как говорится.
Поэтому, услышав недобрые слова матери, даже поняв, что она желает нам смерти, мы отреагировали на чисто интеллектуальном уровне. Мы любили мудреные задачки. Может, мы найдем и решение маминой проблемы – конечно, не доводя дело до самоубийства.
Она постепенно взяла себя в руки. Она укрепила свой дух в предвидении сотни дней рождения своих детей, если Господь решит подвергнуть ее такому испытанию. Но перед тем, как ей это удалось, она сказала:
– Я бы отдала все на свете, Калеб, за малейший признак разумности, за то, чтобы хоть искорка человеческого мелькнула в глазах одного из близнецов.
Для нас это была пара пустяков.
Хэй-хо.
Мы вернулись в Элизину комнату, и мы написали большое послание на простыне. Подождав, пока наши родители крепко заснут, мы прокрались в их спальню через фальшивую заднюю стенку шкафа. Мы повесили свое послание на стенку, чтобы оно сразу попалось им на глаза, как только они проснутся.
Вот что там было написано:
ДОРОГИЕ МАТЕР И ПАТЕР. КРАСИВЫМИ МЫ СТАТЬ НЕ МОЖЕМ, НО МЫ МОЖЕМ БЫТЬ УМНЫМИ ИЛИ ГЛУПЫМИ – В ЗАВИСИМОСТИ ОТ ТОГО, КАКИМИ НАС ХОЧЕТ ВИДЕТЬ МИР.
ВАШИ ПРЕДАННЫЕ И ГОТОВЫЕ К УСЛУГАМ
ЭЛИЗА МЕЛЛОН СВЕЙН
УИЛБУР РОКФЕЛЛЕР СВЕЙН
Хэй-хо.
Глава 11
Вот так мы с Элизой разрушили наш рай – нашу Вселенную на двоих.
На следующее утро мы проснулись раньше родителей, задолго до того, как слуги должны были прийти нас одевать. Мы все еще думали, что живем в раю, пока одевались (самостоятельно).
Помнится, я выбрал тройку спокойного синего цвета в мелкую полосочку. Элиза решила надеть пуховый свитер, твидовую юбку и жемчуга.
Мы договорились, что первой в беседу вступит Элиза – у нее был звучный альт. Моему голосу не хватало значительности, чтобы достаточно спокойно и убедительно объявить, что мир только что перевернулся вверх тормашками.
Вспомните, пожалуйста, что до этих пор единственное, что кто-либо от нас слышал, было: «Агу», «Угу» и прочее в таком роде.
Овету Купер, нашу квалифицированную няню, мы встретили в зале с колоннами и стенами зеленого мрамора. Она поразилась, увидев нас одетыми.
Но, прежде чем она успела что-то сказать, мы с Элизой прислонились голова к голове (буквально, как раз над самыми ушами). И созданный нами таким образом единый гений заговорил с Оветой голосом Элизы, дивным, как виолончель.
Вот что этот голос сказал:
– Доброе утро, Овета. С этого дня для всех нас начинается новая жизнь. Как вы сами видите, мы с Уилбуром больше не идиоты. Ночью произошло чудо. Сбылась мечта наших родителей. Мы исцелены.
Лично для вас, Овета, все останется по-прежнему: и квартира, и цветной телевизор, а жалованье вам, возможно, даже прибавят – в награду за труды, которые помогли свершиться чуду. Для нашего персонала все останется без перемен, кроме одного: жизнь здесь станет еще веселее, еще легче, чем была раньше.
Овета, унылый американский заморыш, застыла, как кролик, завороженный гремучей змеей. Но мы с Элизой вовсе не были гремучей змеей. Когда наши головы соприкасались, мы были одним из самых славных гениев, каких знал мир.
– Мы больше не будем обедать в кафельной столовой, – сказал голос Элизы. – У нас прекрасные манеры, сами увидите. Пожалуйста, накройте нам завтрак в солярии и дайте знать, когда Матер и Патер встанут. И будет очень мило с вашей стороны, если вы с сегодняшнего утра будете обращаться к нам «Мастер Уилбур» и «Мисс Элиза». Можете идти и сообщить остальным о чуде.
Овета стояла столбом. Пришлось мне щелкнуть пальцами у нее под носом, чтобы она вышла из транса.
Она сделала реверанс.
– Как скажете, мисс Элиза, – сказала она. И пошла сообщать всем потрясающие новости.
Мы уселись в солярии, и тут наш персонал стал потихоньку собираться, смущенно поглядывая на молодых хозяина и хозяйку, в которых мы превратились.
Мы приветствовали слуг, называя их полные имена. Мы задавали им вопросы по-дружески, чтобы они поняли, что мы вникаем в их жизнь до мелочей. Мы извинились за то, что превращение произошло слишком быстро и, возможно, кое-кого напугало.
– Мы просто не понимали, – сказала Элиза, – что кому-нибудь хочется, чтобы мы поумнели.
К тому времени мы уже так освоились, так овладели ситуацией, что и я отважился заговорить о важных вещах. Мой тонкий голос больше не казался писклявым и глупым.
– При вашем содействии, – сказал я, – мы прославим этот дом мудростью, так же, как в прошлые дни покрыли его позором идиотизма. И пусть снесут все заборы.
– Вопросы есть? – спросила Элиза.
Вопросов не было.
Кто-то вызвал доктора Мотта.
Наша мать не спустилась к завтраку. Она осталась лежать в постели – окаменелая.
Отец спустился один. Он так и был в ночной пижаме. Небритый. И, несмотря на свою молодость, выглядел измученным, немощным.
Нам с Элизой показалось странно, что вид у него вовсе не счастливый. Мы приветствовали его не только по-английски, но и еще на нескольких известных нам языках.
Именно на одно из этих иноязычных приветствий он наконец откликнулся.
– Бонжур, – сказал он.
– Садись-ка, садись-ка! – весело сказала Элиза.
Бедняга упал на стул.
Конечно, его грызло чувство вины за то, что он допустил, чтобы с разумными человеческими существами, да еще с его собственной плотью и кровью, так долго обращались как с идиотами.
Хуже того: и собственная совесть, и разные советчики прежде убеждали его, что нет ничего страшного в том, что он нас не любит – мы же все равно были не способны на глубокие чувства, и объективно в нас нет ничего достойного любви нормального человека. Теперь же он был обязан нас любить и не надеялся, что это ему по силам.