Бакунин - Страница 9
Николай Владимирович Станкевич (1813–1840) — фигура знаковая в истории отечественной философской мысли. Его кружок стал флагманом в освоении немецкой философии мысли и обогащении русской интеллектуальной жизни гегелевской диалектикой. Состав кружка со временем менялся. Увлечение философией вовсе не означало, что его члены были единомышленниками. Более того, некоторые из них впоследствии стали непримиримыми идейными противниками. В разные годы членами кружка Станкевича были В. Г. Белинский, А. И. Кошелев (посещавший когда-то кружок Веневитинова — Одоевского, славянофил и меценат, на деньги которого был издан «Толковый словарь живого великорусского языка Владимира Даля), В. П. Боткин (один из представителей западничества), известный историк Т. Н. Грановский, М. Н. Катков (консервативный публицист и философ, редактор газеты «Московские ведомости» и журнала «Русский вестник», пустивший в оборот понятие «нигилизм» и постоянно полемизировавший с журналом «Современник» и с одним из его руководителей Н. Г. Чернышевским).
Однако, как писал Виссарион Григорьевич Белинский (1811–1848), «Станкевич никогда и ни на кого не накладывал авторитета, а всегда для всех был авторитетом, потому что все добровольно и невольно признавали превосходство его натуры над своей». Авторитет Станкевича признавали все — и друзья, и идейные противники. Мнение славянофила Константина Аксакова — тому подтверждение: «Станкевич сам был человек совершенно простой, без претензии, и даже несколько боявшийся претензии, человек необыкновенного и глубокого ума; главный интерес его была чистая мысль. Не бывши собственно диалектиком, он в спорах так строго, логически и ясно говорил, что самые щегольские диалектики, как Надеждин и Бакунин, должны были ему уступать. В существе его не было односторонности; искусство, красота, изящество много для него значили. Он имел сильное значение в своем кругу, но это значение было вполне свободно и законно, и отношение друзей к Станкевичу, невольно признававших его превосходство, было проникнуто свободною любовью, без всякого чувства зависимости. Скажу еще, что Бакунин не доходил при Станкевиче до крайне безжизненных и бездушных выводов мысли, а Белинский еще воздерживал при нем свои буйные хулы».
Перед обаянием Николая Станкевича, помноженным на убежденность, диалектику и железную логику, не мог устоять никто. Не избежал влияния нового друга и Бакунин. Николай был всего на год старше Михаила. Сохранившаяся, хотя и не полностью, переписка двух молодых философов (в основном это письма Станкевича) свидетельствует, как быстро произошло их сближение. Они писали друг другу, когда Бакунин уезжал в Прямухино. Поначалу тон писем был несколько официальным. 22 апреля 1835 года Николай Станкевич пишет: «Милостивый государь, Михаил Александрович! <…> Письмо Ваше доставило мне большое удовольствие, обрадовало меня. Если Вы, приняв добрые, может быть, бессильные, желания за настоящие достоинства, цените сколько-нибудь мое знакомство, то поймете, как мне дорого Ваше. Кроме очень натурального желания сблизиться с человеком, которого образ мыслей вполне разделяешь, желания быть в своей сфере, слушать и говорить, что хочется — я имею причины считать подобные сближения долгом для себя. Они поддерживают мою деятельность, сохраняют во мне энергию. <…>».
Но уже через полгода тон переписки меняется: «Вечер. Друг Мишель! Часа три тому назад я получил письмо твое. <…> Благодарю тебя, друг мой, и прошу писать почаще. Как ты ни молод, но у тебя часто бывают грустные мысли; отдавай же половину мне — нам обоим будет легче». (15 ноября 1835 года.) Разумеется, главная тема их писем — высокие эмпиреи и философские материи. В частности, Станкевич сообщает: «<…> Друг Мишель! Вчера и сегодня я получил от тебя по письму. <…> Я не думаю, что философия окончательно может решить все наши важнейшие вопросы, но она приближает к их решению, она зиждет огромное здание, она показывает человеку цель жизни и путь к этой цели, расширяет ум его. Я хочу знать, до какой степени человек развил свое разумение, потом, узнав это, хочу указать людям их достоинства и назначение, хочу призвать их к добру, хочу все другие науки одушевить единою мыслию. Философия не должна быть исключительным занятием, но основным. Занимайся равно и историею и латинским языком, не отдавайся пустым формам, но верь в могущество ума, одушевленного добрым чувством». (24 ноября 1835 года.)
Михаил Бакунин зарабатывал на жизнь частными уроками по математике (по восемь в неделю), так что мог посвящать достаточно времени увлечению любомудрием. Бывало, он и Станкевич уединялись где-нибудь и упивались обуждением философии Иммануила Канта (1724–1804). Весь мир мгновенно превращался для них в конструкцию из трансцендентальных категорий, порожденных гениальным кенигсбергским мыслителем. Знаменитую «Критику чистого разума» Бакунин прочел (причем неоднократно) раньше Станкевича и раньше Николая постиг ее головокружительную глубину. Особенно привлекательным представлялось то, что Кант уравнивал людей в границах общего для всех познавательного процесса. Хотя он и ограничивал человеческий рассудок и разум их собственной несовершенной природой, все же интеллектуальные потенции людей, согласно кантианской критической метафизике, становились целенаправленным, управляемым творческим инструментом для теоретического постижения мира, совершенствования нравственных законов и человеческого бытия в целом.
Столь драгоценное для Михаила право на свободу Кант признавал только в интеллектуальной сфере, отрицая саму ее возможность в материальном мире (и, следовательно, считал некорректными такие устойчивые понятия, как «свободное пространство» или «свободное падение тел»). Подобный подход не удовлетворял Бакунина. Содержательность и ценность духовной деятельности он видел прежде всего в ее практической направленности и реальной результативности. В противном случае философия превращается в обычную схоластику. Вот почему философский настрой двух русских кантианцев постепенно менялся, что видно из письма Станкевича от 15 декабря 1835 года:
«<…> Исполать тебе, Мишенька! Ты опередил меня! Я давно уж не читаю Канта, потому что, по приезде, намерен поговорить об нем подробно с некоторыми людьми, которых мне здесь рекомендовали. На каждое его положение у меня тысяча возражений в запасе; я думал об нем столько, что голову ломило — но посредством своего мышления не доходил до его результатов и заключил, что я дурно понимаю мысль его или не логически мыслю. В том и другом случае мне нужна чужая помощь. Между тем ты меня подзадорил. Я беру Канта с собою и в деревне прочту что-нибудь из него. <…> Есть потребности, незаглушаемые в душе человека, и нет нелепее предрассудка, как тот, что человек не без чувства не может с успехом заниматься философией. Напротив, до тех пор она и делала мало успеха, пока ею занимались скопцы, с сухим умом, с холодною душою. А Кант нужен как введение к новым системам. <…>».
Под новыми системами подразумевались учения все тех же немецких философов — прежде всего Иоганна Готлиба Фихте (1762–1814) и Георга Вильгельма Фридриха Гегеля (1770–1831). В философии Фихте Бакунина привлекала концепция свободы. Лозунг Фихте «Действовать, действовать — вот для чего мы существуем!» как нельзя лучше отвечал представлениям молодого Бакунина. В одном из писем ко всем четверым своим сестрам он перефразирует эту крылатую фразу немецкого мыслителя: «Действие… <…> — вот единственное осуществление жизни». С восторгом цитирует уже в другом письме — к Татьяне и Варваре — слова Фихте из трактата «Наставление к блаженной жизни, или Учение о религии»: «Жизнь — это любовь, а вся форма и сила жизни заключается в любви и вытекает из любви. Открой мне, что ты действительно любишь, чего ты ищешь и к чему стремишься со всей страстью, когда надеешься найти истинное самоуслаждение, — и этим ты откроешь мне свою жизнь. Что ты любишь, тем ты и живешь».