Бабушкин сундук - Страница 8
Если дома не нравилось, они летели в степь, где было много всякого травяного добра. Овсюк, или перей[27] они поедали в большом количестве. Паслись и на землянике, особенно, если год был урожайным. Любили они и всякие корешки. С зари до вечерней зари они ворковали, взлетали, кружились в небе. Внизу же неистово пели петухи, ржали кони, лаяли собаки. Иногда возникал еще мягкий шелест листвы родного сада, поднятый ветром, или доносился колокольный звон, стук колес с дороги, или чьи-то голоса. И все видимое, все звуки, люди, слова были частью меня самого, входили в меня и оставались во мне.
Вот этого больше и нет! Окружающий меня в старости мир моей частью не является и в меня больше не входит. А тогда, помню отчетливо и ярко, входил, и я свою общность с окружающим сознавал. Что делать! То была Родина, которой ничто не заменит! Как много есть людей, которые этого даже никогда не почувствовали, а жили и дышали родным ветром, так и не зная, что он — родной! “Ну какая разница! Ветер есть ветер, в Америке, Африке, один и тот же”. — Тот да не тот! И похож, и даже, вроде, пахнет дальним дымком, да не тем дымком, и не так пахнет! И птички — не те, и — мухи, и пчелы. Осы — и даже надоедливые осы — не те. Не те, да и только! Ну что вы со мной поделаете? Говорю вам, не те, а во всем этом Родина и заключается. Не в одних людях и их делах! Самое расположение земной точки, где вы родились, высота солнца, сила света, трава, деревья, животные, все сочетание частей, свойственное Родине, неповторимо, и нигде на земле нет другого подобного места! В мои семь лет я, конечно, этого не знал, но я чувствовал и запоминал свои чувства. Сейчас я ими живу! Если бы кто стал мне доказывать, что это не так, я не задумываясь послал бы его ко всем чертям! Как это — “не так?” Я сам хозяин моим чувствам и сам определяю, что — “так”, а что — не так! Никаких советников мне и не требуется. Обойдемся своими силами. Особенно же ненавистны мне такие молодцы, что говорят: “У трудящегося нет отечества”. Это — лжецы! Отечество есть даже у самого шелудивого пса, какая-либо конура, где он увидел первый свет и где его ласкала мать. А о таких двуногих лучше не будем говорить. Они повинны в крови сотен миллионов людей. Однажды день настанет, и они за это заплатят.
За погребом и ледником начинался малинник, полный красной, почти черной, розовой и желтой малины. Тетя Анна любила варить разное варенье и настаивала, что розовая малина — самая пахучая. Михайло, слыша это, хитро щурился и говорил: “Ну, пускай так и будет!” Я потом сам нашел, что вся малина пахла одинаково. Однажды я это высказал Прабе. Та засмеялась и односложно буркнула: “А вот я тетке скажу!” Я уже знал, что она ей не скажет, но на всякий случай добавил: “А может, тетя лучше знает”. Праба посмотрела долгим взглядом, но ничего не сказала. Вечером она что-то рассказывала маме, обе они смеялись, а Михайло, которому я решительно все рассказал, улыбнулся и заметил: “С бабским родом надо хитрить, да и то не всегда сделаешь, как надо!” После плюнул и добавил: “Есть такие, что и хитрость не поможет”. Я был смущен: как же это — бабский род, когда дело касалось Прабы и даже мамы? Михайло же вывернулся, сказавши: “Оно конечно, наши Праба да ваша мама… ну, а бабский род уж такой…” Я обрадовался, ибо слова его, значит, ни Прабы, ни мамы не касались, а относились к чему-то постороннему. Это же — самое главное!
За забором, отделявшим от двора огород, был малинник, а еще дальше виднелись первые яблони плодового сада, и правее — виднелся длинный деревянный дом, где хранились зимние яблоки. Туда можно было входить только когда приходил отец. Там было множество полок, где лежали яблоки, столов и ящиков. На столбе посредине помещения висел градусник и на полу стояло ведро воды. Иногда отец приказывал принести еще ведро. Воздух там был чистый и насыщенный яблочным запахом. Зимой протапливали небольшую печку, чтобы разогнать холод. Я любил туда заглядывать. Отец при этом всегда давал мне хорошее яблоко, а я, поблагодарив, торопился к Михайлу, чтобы поделиться с ним. Он яблоки любил и с удовольствием, перекрестясь, ел и жмурился. — “Что, хорошо?” — спрашивал я. — “Самый тебе смак!” отвечал он: “Яблоко, брат, Бог дал человеку для радости!” В этом был уверен и я, и мог их есть целый день, без устали.
Праба только ворчала: “Ну, ну! Не торопись! Еще объешься!” Но как это можно было объесться яблоками? Михайло все же говорил: “Оскомину набьешь! Зубы будут болеть! Это дуже[28] нехорошо”. И я, помню, только однажды чуть перехватил, и было, действительно, дня два неприятно.
Как-то после сбора яблок, когда капуцины и георгины стали особенно пышно цвести, а молодые петушки начали жестокие драки и стали пытаться петь по-взрослому, но могли только прокричать два слога, Праба сказала: “Надо Яшку за крупчаткой[29] послать: Овсеня близко!” Яшка был подслеповатый мужик, не особенно дюжий, а толковый. Крупчатка нужна была на большие пироги-круглики, что пекли у нас, весной — Ярилин круглик, летом — на Ивана Купала и на Спожин, потом на Спаса, на Овсень к Покрова, и Колядино Коло к Рождеству и Новому Году. Яшка взял телегу, коней, запрёг и поехал.
Скоро он вернулся с несколькими мешками крупчатой муки и другими покупками. Я слышал, как он в летней кухне отчитывался перед Прабой: “Отож мука — четырехнолька,[30] сами знаете, почем, а в ящике узюм. Взял я белый, хотя предлагали черный. А вдруг нужно было белый, а вы не сказали, какой? Так узюм по шести копеек фунт.[31] Ванилевая палочка,[32] кардамун,[33] значит на четвертак. Ну, конфеты по сорок копеек, коробица мындального[34] масла шесть гривен. Обратно, пастила-сливянка по гривенику. Шахрану[35] не было. Поедут в Ростов на ту неделю за шахраном…” — “А почем за говядину платил?” — спросила Праба. — “Она на вид хорошая”. — “Самой лучшей просил. Дали по двенадцать копеек фунт”, — ответил он. Говядина оказалась превосходной. В деревне говядина — редкость. Все больше птица, свинина, баранина, рыба. За мясом ездили на станцию, где говядина была каждый день. Там же покупали и другие товары, каких в деревне не было. Шафран да кардамон мужики брали только на Рождество да на Пасху, и то — редкие. На станции же бывали казачьи офицеры, учителя, доктор, железнодорожное начальство. Им такие вещи требовались.
Яшку покормили, дали рюмку водки и полтину денег. Он ей очень обрадовался: “Жене ботинки надо, так это — на почин…” Но Праба нашла еще пару добрых ботинок: “Вот, отдай ей, так и полтину сохранишь”. Яшка растроганно благодарил.
Я побежал к Михайлу с вопросами: “почему Яшкиной бабе ботинок захотелось, да почему шафрану надо?” — “Э-э-э!..” протянул он: “Много знать будешь! Шафранту бабушка для сладких пирогов требовала. А что Яшкина баба ботинок хочет, так я ж тебе говорил, бабские дела довольно-таки хитрые! У нее чоботы есть. Сам видел. Ну, а ботинки, значит, чтоб пофрантить, нужные! Баба она еще молодая. Хочешь — верь, хочешь — нет, чтоб другие позавидовали! Ишь, Яшкина баба в каких ботинках ходит!.. Я ж говорю, бабьи дела — хитрые!” Говоря это он звучно плюнул. Я хотел бы это сделать как он, но уже раз от тетки влетело. Увы, она — городская, и нашей деревенской простоты не понимает! При Прабе тоже плевать не полагается, а при отце-матери и говорить нечего! Они этого не переносили. Просто заживо съедят!
Я побежал в сад, где шла еще работа, снимали последние яблоки. Там же, вдоль рвов, где были колючие заросли, ходили девки, бабы, собирали корзинами ежевику. Она шла и на варенье, и на наливки, морс — или настойки, а то на повидла.