Автобиография пугала. Книга, раскрывающая феномен психологической устойчивости - Страница 10
С самого начала человеческая травма предполагает причинно-следственную связь. Когда происходит стихийное бедствие, мы пытаемся понять, почему извергся вулкан, тряслась земля: «Боги разозлились, они хотели наказать нас за какую-то ошибку, о которой мы даже не знаем. Серия жертвоприношений или искупительных обрядов должна успокоить их гнев и позволить нам возобновить наше былое существование». Но если катастрофа вызвана деяниями человека, то тогда переживший травму и подвергшийся мучениям вынужден признать: «Это меня, именно меня, мою семью хотели взорвать, уничтожить,[39] разрушить мою жизнь». Следовательно, мы должны изучать личность пережившего травму, чтобы оценить те угли устойчивости, которые еще тлеют в нем, но подобным же образом надо исследовать и личность агрессора, дабы понять особенности связи, возникающей между ними. «Армия его страны только что уничтожила мою семью просто потому, что мы оказались в том месте… Он, не колеблясь, заставил меня страдать ради того, чтобы наслаждаться в течение нескольких секунд… Судьбе было угодно, чтобы я убежала; я дала обещание сражаться. Мне нужно понять, как человек вообще может стремиться заполучить для наслаждения мое тело и заодно, ради собственного удовольствия, попытаться уничтожить мою душу?» Попасть под град, побивший урожай, и осознать, что теперь ты обречен на голод, вовсе не одно и то же, что понять следующий факт: группа людей мучает нас и преследует в нас саму суть человеческого. Структура травмы имеет прямое отношение к тому смыслу, который ей приписывается.
Нет никаких сомнений в том, что существуют психологические отношения типа «доза – реакция». Мы не можем утверждать, что, чем сильнее катастрофа, тем большее воздействие на психику она оказывает. Лучше думать так: структура разрушителя находится в определенных отношениях со структурой разрушаемого. Вероятность возникновения психических расстройств будет еще большей, если травма нанесена человеку человеком, причем намеренно, и этот процесс занял длительное время. О структуре разрушаемого тоже надо сказать особо. Если речь идет о ребенке, то коварная травма спровоцирует отклонение в его развитии; эта невидимая травма приводит к тому, что сверхчувствительный человек начинает воспринимать любое событие через призму собственного «я»: «Не знаю почему, однако любая несправедливость кажется мне невыносимой». Случается так, что эти люди погибают от, казалось бы, минимальной агрессии, слишком остро воспринимая ее, вследствие особенностей своего психического развития. Они не сумели обрести такую же устойчивость, как те, кто после пережитой травмы был окружен заботой извне. Зачастую даже общественный дискурс лишь усугубляет разрыв, стигматизируя его: «Сироты значат меньше, чем дети, выросшие в семьях… Тутси были изгнаны из своих домов, как тараканы». Беженцы, которые могут только одно – бежать, гонимые народы, живущие в особых лагерях, ощущают презрение оседлых народов, что лишь усугубляет процесс их дегуманизации. Для людей, изгнанных из любого общества, с любой территории, действие имеет более устойчивый эффект, чем вербальная помощь. И неважно, что дискурс может быть безумен: если он предлагает беженцам возможность вновь обрести какой-то вес в глазах остальных народов, они с радостью ухватятся за нее. После землетрясения в греческой Парните большое число раненых и лишившихся крова людей отказались от любой словесной психологической помощи, легко соглашаясь на зачастую сомнительные предложения, связанные с необходимостью предпринять какое-либо действие.[40]
Меланхоличное пугало
Исмаэль, мальчик-солдат из Сьерра-Леоне, был вынужден бежать в лес, спасаясь от повстанцев. Одиночество томило его. «Невыносимее всего то, что, когда остаешься один, начинаешь слишком много думать… Я решил гнать от себя любую мысль, приходившую в голову, поскольку они заставляли меня слишком сильно тосковать».[41] Когда травма еще свежа, она вызывает в памяти ужасные образы, что приводит к развитию психотравматического синдрома. Чтобы не возвращаться домой, маленький Исмаэль, которому тогда было двенадцать лет, беспрестанно собирал плоды, бесцельно блуждал по лесу, сплетал из веток подобие постели, и в итоге он почувствовал себя лучше. Подобная психологическая адаптация, позволяющая контролировать страдание, сродни больше отказу, чем ощущению устойчивости. Избегать любой мысли, чтобы предотвратить возникновение в памяти травмирующих образов, – своего рода защита, впрочем, не способствующая выработке устойчивости. Двенадцать лет спустя после описываемых событий Исмаэль, став блестящим нью-йоркским студентом, смог вернуться в прошлое и позволить ужасным образам все-таки возродиться в памяти. Сегодня Исмаэль может их спокойно осмыслить, дать им политическое и литературное истолкование, поскольку он живет в приемной семье, помогающей ему и защищающей его, а новое общество, новое окружение предлагает ему разносторонне осмыслить былую катастрофу. В случае Исмаэля можно говорить об успешной выработке ощущения психологической устойчивости.
«Одна из самых больших возможностей, выпадающих нам в жизни, не быть счастливыми в детстве».[42] Автор этой фразы, большая величина в социологии, долгое время не желал ничего слышать о Румынии, своей родной стране, где регулярно преследовали евреев. Как и Исмаэль, этот маленький румын не мог обратиться к своему разорванному на части прошлому и проделать необходимую работу, чтобы обрести уверенность и силы. Именно поэтому копинг-стратегия, быстрое противодействие, не является предпосылкой выработки устойчивости. Мы можем столкнуться с испытанием, хорошо перенести его, а затем позднее, не проделав необходимую работу, внезапно пережить внутреннюю катастрофу. И наоборот, люди нередко страдают и паникуют, оказываясь лицом к лицу с агрессором, а потом, уже находясь в безопасности и справившись с агрессией, стремятся понять, что же все-таки произошло, чтобы предотвратить наступление рецидива и преодолеть страдание.
Изнасилованные или пережившие попытку убийства дети, испытавшие эмоциональную опустошенность, первое время чувствуют, что их «тело как будто разломано на части, превратилось в пустую оболочку».[43] Однако некоторые «часто используют свою наполненную фантазиями жизнь, чтобы эротизировать травматический опыт, изобрести идеализированные сценарии, которые послужат своеобразной тихой гаванью».[44] Отказ от воспоминаний защищает от страдания, тогда как уход в грезы является нарциссическим реинвестированием, творчески насыщающим наши травмы, «нарциссизацией, необходимой для функционирования „я“».[45]
Во Вану было семь, когда его отца убили в Дьен-Бьен-Фу во время невероятной победы вьетнамцев над французскими войсками. Через несколько лет во время бомбежки пропала его мать. Во Вана отдали в приют, где все с обожанием говорили только об одном – своих родителях. Сирота чувствовал себя отпрыском героев, и все было прекрасно до момента, когда один из воспитателей стал испытывать к нему сексуальное влечение. В течение нескольких дней интимный мир ребенка стал мрачным и намного более болезненным, и он был вынужден хранить в тайне ночные сексуальные атаки. Во Ван начал сомневаться в реальности собственного тела, частей своего организма: «Я не был уверен, что у меня есть левая рука… может быть даже, не было головы… мне говорили, что у меня есть живот, но мне казалось, что его у меня нет, я никогда не хотел есть… моего сердца больше не существовало, я стал безразличным…» Это ощущение разбитых, разорванных органов, распавшегося на части тела сопровождалось странными поведенческими реакциями. Во Ван хотел удостовериться, что его левая рука все же существует, и резал кожу осколками стекла. Он резал лицо и прижигал разрезы – вид крови, текшей из них, странным образом успокаивал его: «Я жив, ведь я страдаю!» Под действием боли его тело вновь соединялось в нечто целое. Каждый вечер, засыпая, ребенок испытывал удовольствие, отдаваясь любопытным грезам: как будто он стоит перед судом, обвиняющим его в преступлениях; в этот момент он начинал испытывать приятное умиротворение, воображая, как его ответы обезоруживают строгих судей. Он наконец мог доказать собственную невиновность. Фраза за фразой, инквизиторы становились менее жестокими и в конце концов выносили решение, реабилитировавшее мальчика: «Это не твоя вина», – признавали они с высоты воображаемого суда. Мужество ребенка перед лицом страданий и поведение воображаемых судей придали жестокости взрослых оттенок дружеской связи. Во Ван больше не чувствовал себя оскверненным, его как будто очистило решение суда, реабилитировавшего его.