Атаман Семенов - Страница 29
Те, кто живет на Байкале, никогда не позволят себе назвать его озером — только морем: «Славное море, священный Байкал», — в этом определении сокрыты и робость, и уважение, и гордость, и любовь. Словом, все. Ведь Байкал и кормит и поит здешний люд.
— Когда я был на фронте, Байкал мне снился, — признался Семенов, хотя на фронте во время тревожных снов видятся обычно близкие люди да родной дом, а Семенов во сне Байкал видел. Онон видел. И, естественно, как и все казаки — родственников: отца, подпоясанного офицерским ремнем, царственную свою бабку, которой побаивался, тихую, кажущуюся забитой мать. Видел табуны лошадей и залитую жидким белесым солнцем монгольскую степь.
Сосед потянулся через столик к Семенову со стопкой. Чокнулись. Выпили, Семенов вновь заел водку омулем, сосед его ограничился долькой свежего душистого огурца с нежной, темной, почти черной кожицей.
— Извините, — запоздало спохватился Семенов. — Я давно не ел омуля, поэтому и накинулся на него, будто с голодухи. На фронте с рыбой вообще было туго. Гранаты тратить на нее — жалко. Если только снаряд какой-нибудь шальной в реку грохнется... Но во время артиллерийских обстрелов было не до рыбы. — Есаул, ощутив, как у него расстроенно задергались усы, прикрыл их ладонью. Предложил: — Давайте еще выпьем.
— Давайте, — готовно отозвался сосед.
Небо расчистилось, из-за белесой мутной облачной гряды, уходящей к далекому горизонту, выплыло солнце — большое, круглое, арбузно-красное, окрасило воду в яркий багрянец, заставило запеть души у всех, кто сидел в ресторане поезда, но тут же все цвета погасли — на солнце словно опустился гигантский черный нож гильотины: сибирский экспресс втянул свое длинное тело в тоннель. К этому времени поспешно подскочивший к столику официант в форменной белой куртке зажег керосиновую лампу.
— Сейчас тоннели пойдут один за другим, — сообщил он, — без собственного света не обойтись.
— Не бойся, милейший, — успокоил его Семенов, — мы темноты не боимся и стопку мимо уха не пронесем. — Почти наугад наполнил свою стопку, поднял ее, обращаясь к соседу: — За наше славное и священное... Вы из здешних?
Сосед церемонно поклонялся Семенову:
— Член российской Государственной думы[35] от Забайкальской области Сергей Афанасьевич Таскин.
Таскин также направлялся в Читу, на войсковой круг.
Семенов не удержался, азартно потер руки:
— Хорошо иметь знакомого члена Государственной думы!
Эту свою фразу он вспомнил на следующий день, когда войсковой круг начал свою работу — Таскина избрали председателем съезда.
Фронтовики здорово отличались от невоевавших станичников — усталостью, угрюмым видом, серыми лицами и повальной недоброжелательностью ко всем, кто не воевал.
— Вы, станичники, вообще должны спороть лампасы с шароваров, — заявили фронтовики.
— Это почему же?
— Да потому, что вы теперь не казаки.
Это был, по заявлению одного из фронтовиков — чубатого, с двумя Георгиями на гимнастерке, старшего урядника — «тонкий намек на толстые обстоятельства»: предыдущий войсковой круг — под нажимом агитаторов, к казакам имеющим примерно такое же отношение, как к исполнителям персидских танцев, а родная станица Семенова — к столице Португалии, отменил привилегии, данные когда-то казакам государем[36] всея Руси. Поэтому фронтовики намеревались поставить этот вопрос вновь и с предыдущим решением круга обойтись так же, как агитаторы, носящие красные тряпицы на пиджаках, обошлись с казачьими привилегиями.
Главной из привилегий была казачья вольница. Казак, дослужившийся до первого офицерского чина, получал личное дворянство; если он окончательно выбивался в люди и становился полковником, то автоматически получал потомственное дворянство; его дети, даже не родившиеся, уже считались дворянами.
У казаков существовало самоуправление, к которому с уважением относились российские государи, были свои земли, которые они кровью своей и потом, рубясь в различных сечах, присоединили к России. И так далее. А в остальном казаки — такие же, как и все, люди-человеки, обычные русские граждане, что любят Родину, давшую им жизнь.
На цареву службу казаки всегда выходили в собственном обмундировании, при собственном оружии, на собственном коне... Это что, тоже привилегия?
Семенов не удержался и выступил на казачьем круге.
После него из ложи гостей на трибуну стремительно вынесся некто Пумпянский — человек, известный не только в Чите, но и в Иркутске, и в Алексеевске, и даже в Хабаровске. Приподнявшись коршуном над трибуной, он лихо рубанул кулаком воздух.
— Казаки, самым позорным явлением в истории России была и есть опричнина. Крови опричники пролили столько, что корабли могут в ней плавать — море! Ныне многие сравнивают вас с опричниками. Снимите с себя это позорное пятно, смойте его, откажитесь от привилегий, за которые так громко ратовал предыдущий оратор, и будьте как все!
Семенов поморщился недовольно, проговорил тихо, в себя:
— Еще один болтун!
Пумпянский оказался главным оппонентом Семенова — никто из инородцев не выступал так велеречиво и умело, как он. Пумпянскому хлопали.
Дебаты продолжались три дня.
На третий день, когда Пумпянский увлекся собственным выступлением, Семенов взял с председательского стола графин, наполнил водой стакан, стоявший рядом, подошел к трибуне с обманчиво-рассеянным видом и протянул стакан оратору. Тот взял стакан, споткнулся на полуслове, словно в нем перестал работать некий движок, и непонимающе глянул на Семенова.
— Прекратите революционную трескотню, а свой горячий пыл залейте холодной водой, — сказал ему Семенов.
Пумпянскнй неожиданно покорно поднес стакан ко рту и стал пить. Зал захохотал. Услышав хохот, Пумпянскнй закашлялся. Говорить он больше не смог — у него сел голос. Произошло это стремительно, иногда такое случается даже с очень опытными ораторами. Дискуссия закончилась победой Семенова.
Заседания казачьего круга затянулись. Завершились они лишь во второй половине сентября 1917 года.
Вскоре к власти в России пришли большевики. Набрать в свой полк Семенов успел не более пятидесяти человек — причем в полк начали записываться не только агинцы-буряты и баргинцы-монголы, но и гураны — полукровки, в жилах которых текла и русская, и бурятская, и монгольская кровь, — и русские. Дальше все застопорилось: в штабе округа до сих пор не был подписан приказ о формировании монголо-бурятских частей.
Семенов торопился — понимал, что в воздухе все сильнее начинает пахнуть порохом, поехал в Иркутск к генералу Самарину. Тот прямо при есауле отдал распоряжение немедленно отпечатать на машинке приказ...
Прошло три дня. Пора возвращаться в Читу, но приказа так и не было, и Семенов вновь отправился к Самарину.
Генерал выглядел плохо, у него нервно тряслась голова, руки дрожали, под глазами вздулись темные мешки.
— Извините, есаул, — сказал он, — я не спал всю ночь.
— Ваше превосходительство, я прибыл за приказом о формировании монголо-бурятских частей, — напомнил Семенов.
— Такого приказа не будет, — сказал Самарин и опустил голову. — Увы!
— Почему? — Семенов не мог скрыть удивления.
— Я под арестом. Вся власть перешла к председателю местного Совдепа.
Семенов собрал все бумаги, полученные в Петрограде, и незамедлительно явился к председателю местного Совдепа — небольшому тощему мужичонке в рубчиковом мятом пиджаке — по виду, рабочему депо. Тот молча выслушал доводы Семенова и согласился подписать приказ.
— Только вот, — сказал он, — я вынужден буду связаться с Петроградом, они должны будут подтвердить ваши полномочия.
— Валяйте, — сказал Семенов небрежно. Он понял: власть в Петрограде сменилась, Муравьева нет и ему надо спешно покидать Иркутск. Через несколько часов может быть уже поздно. Чутье на опасность — звериное, острое, безошибочное — у него выработал фронт, Семенов научился ощущать опасность загодя, когда она еще не родилась...