Аслан и Людмила - Страница 3
Скоро Борский с мальчиком ушли. Какое-то время все в гостиной сидели молча, а потом Вера Федоровна сказала со вздохом:
– Бедный голодный мальчик…
– А ведь это Борский скушал, – послышался из вольтеровского кресла голос Ивана Ивановича.
– Как Борский? – удивились все присутствующие.
– А так. Я как раз курил в прихожей и хорошо видел, как наш поэт в хорошем расположении духа, видимо, вдохновленный, зашел на кухню и аккуратненько сжевал всю колбасу. А мальчик тут ни при чем. Мальчик себя оговорил…
В гостиной снова замолчали. И снова прервала молчание княгиня Вера Федоровна Кушнарева:
– Бедный благородный мальчик…
2003 год. Москва
Мама сидела перед зеркалом и красила ресницы. С любовью и восхищением перед собственной красотой. Ей еще не было сорока. И ей это нравилось. Так нравилось, как не должно было бы нравиться нормальному человеку. «Ей уже за сорок!» в ее устах значило, что той несчастной, о которой идет речь, уже ничего не поможет. Отцу было сорок девять, и он над ее пунктиком посмеивался. «Вот будет тебе сорок – и поговорим». Ей же почему-то навязчиво казалось, что после сорока начинается какая-то другая жизнь. Страшная и бессмысленная.
Маме Наташе было тридцать восемь.
Она работала в кино. Как она это называла. И понимай, как хочешь.
Она любила выдерживать после этого паузу, когда собеседник мучительно пытался вглядеться в ее лицо и понять, не видел ли он ее на экране, такую породистую и неприлично холеную. А когда пауза достигала апогея и дальнейшее ее затягивание уже грозило повредить имиджу, Наташа артистично смеялась, слегка касалась руки собеседника и раскрывала свои карты. Сцена была эффектная. И Наташа не отказывала себе в том, чтобы повторять ее снова и снова, знакомясь с новыми людьми.
А была она художником по костюмам. Прекрасная женская работа. Особенно если оператор-постановщик – твой собственный муж. В титрах Наташа всегда была под своей девичьей фамилией. Клановость ей не нравилась. И потом, ей казалось, что так даже романтичней. Когда у мужа и жены фамилии разные – у них как будто бы просто роман. Это во-первых. А во-вторых, – девичья фамилия молодит. И с девичьей фамилией как-то легче заводить роман не только с мужем. Так Наташа и жила в плену своих милых иллюзий. Ей почему-то все время было интересно, как ее жизнь выглядит со стороны. Как будто сама она не очень верила в то, что все происходит именно с ней, а не с кем-то другим.
– Ну как? – она, неестественно распахнув глаза и чуть надув губы, чтобы получше показать результат часовых стараний, повернулась к дочери.
– Баба дорогая, – поощрительно кивнула Мила.
Наташа фыркнула. Это была высшая похвала из уст дочери. У них так было принято. Давным-давно они вместе смотрели по телевизору какие-то криминальные новости. Запомнили они эту фразу из уст нетрезвой бабы с набитой или напитой до синевы мордой. На вопрос: «Сколько берете с клиентов?» она кокетливо улыбнулась беззубым ртом, раздвигая опухшие ткани лица, и произнесла: «Я – баба дорогая». С тех пор Мила другими комплиментами мать не баловала.
А Наташа не обижалась. С дочерью они, в общем-то, дружили. Во всяком случае, шмотки поносить друг у друга брали легко и с удовольствием. Вот только в последнее время мамины кофточки стали Миле узковаты, пуговицы от них отлетали с треском. Мама-то постоянно сидела на диете, а Милка в свои семнадцать вдруг из компактного бутона стала превращаться в пышную розу. Там, где Богом было задумано, вдруг поперло с такой неистовой силой, что Мила только в зеркало успевала глядеть и причитать: «Бли-и-ин, ну и что мне со всем этим делать?»
«Жить! – оптимистично говорила мама. – Другие за это по пять тысяч долларов платят. А тебе бесплатно досталось… Радуйся, дуреха».
Но Мила на все свое богатство кривилась. Ей хотелось быть такой, как все. Как все, кому идут маечки и шортики. Как все, которые смотрят одинаковыми глазами с глянцевых журналов. Понимаете вы?! Мы этого не заказывали, унесите… Так завывал ее полный отчаяния внутренний голосок.
– Ну а сама-то ты чего не одеваешься? Опоздаем сейчас. Давай бегом. – Наташа всегда мгновенно переходила из состояния подруги в состояние матери. И об это, собственно, вся их с Милой дружба всегда и спотыкалась.
– А я одета, – скучно сказала Мила, сложив руки на груди и прислонившись головой к косяку. На ней были обычные слегка потертые джинсы и старый, серый, местами со спущенными петлями, отцовский свитер.
– Так и пойдешь? – спросила Наташа с иронией, пока не переходящей ни во что более серьезное.
– А что?
– Да нет, ничего. Просто фейс-контроль не пройдешь. А я тебя проводить за ручку в таком виде отказываюсь.
– Тебе что, мое лицо не нравится? Или я по смете не подхожу?
– Подумают, что ты бомжиха какая-нибудь. Сделай одолжение – надень юбочку. Ты же девочка! Что все в штанах, да в штанах?
– Так это уже не фейс-контроль называется. А иначе.
– Ну, у тебя же ножки красивые. Надень черненькое платье. Ну ты же ни разу не надевала. Что я зря тебе его, что ли придумывала, мучилась?
– Ой, мама. – Милка раздраженно сморщилась. – Я в нем, как идиотка.
Было это чисто подростковым максимализмом. В черном платье… В черном платье – она была видна, как кольцо с бриллиантом на бархате подарочной коробочки. И никуда не спрячешься. То ли дело в папином свитере… А спрятаться так хотелось.
Наташка иногда придумывала такие туалеты, от которых все ее подружки сходили с ума. Но никогда не признавалась в том, что шьет сама. Хотя художнику-то по костюмам вроде бы сам Бог велел. Ко всем своим собственным изобретениям она пришивала бирочки от старых фирменных вещей. На всякий пожарный. А в кругу посвященных называла свои новые творения собирательным словом Ямомото. Наташа была натурой артистичной. Врала красиво. А особое удовольствие получала, небрежно опуская актрисок, которые верили в дизайнерское происхождение Наташиных туалетов. Ей нравилось видеть, как округляются их глаза, когда они с точностью до доллара «определяют» мифическую стоимость ее «Ямомото». «То-то, девочка, – думала она с торжеством, – тебе до такого строчить и строчить твои судьбоносные минеты…» О девочках-актрисах Наташа думала привычно плохо.
А чтобы заслужить доверие, несколько раз на распродаже в Париже она и вправду покупала разорительные вещи. Если хочешь врать убедительно, то время от времени нужно говорить правду. Костюм от Шанель у нее на самом деле был настоящим.
Зато в Париже, прохаживаясь в этом самом дающем кредит доверия костюме по бутикам мэтров моды, она щупала, фотографировала глазами, измеряла пальцами и вычисляла секреты подлинности всех остальных вещичек. Для чего? Да чтобы там же, в Париже, закупить материал, вернуться домой и через пару дней сшить себе в точности такое же. Игра в статусные вещи захватила Наташу с головой. Азартная у нее была натура. А для пары тысяч долларов у Наташи находилось более полезное применение. Вместо новых шмоток на выданные мужем деньги она купила себе не новую, но хорошенькую «тойоту». Чем несказанно удивила супруга. Но, рассказав, как ей это удалось – можно сказать, что и порадовала.
Милу же мамины заморочки не трогали. Ей бы и в рваном свитере пойти на светский раут было не западло.
Болела она совсем другой болезнью.
Ей плевать было на здоровое мамино питание и йогурты, которые батареей стояли в холодильнике. Да хоть бы их и не было вовсе. Не умерла бы. Красивые кофточки и сапожки ее не радовали – она не вещичница. Ну есть, ну нет. Во всяком случае, зависать на этом, да еще и мечтать день и ночь о каких-нибудь кожаных штанах, как подруга Настя – не ее уровень.
К восемнадцати годам у Людмилы в жизни было только две генеральные линии – живопись, которой она отдавала все свое свободное время, и изживание комплекса неполноценности ввиду затянувшейся невинности. Это обстоятельство она переносила, как тяжкую и стыдную болезнь. И вслух о ней не скажешь, и вылечить нельзя. Ни один «врач» за нее пока не брался. Так что медицина в данном случае была бессильна.