Асистолия - Страница 9
Нет, он любил только бабушку – ту, другую, которая любила его, и любила приговаривать, пока была жива: «Кушай, кушай – и никого не слушай…» И он никого не слушал.
Профессор позвонил. Ему тоже сообщили, он узнал – и не мог не понимать, что дала она ему знать о себе, только пытаясь в этот момент окружить родственной заботой своего сына. И это он, дядя Сева, сразу же заговорил так, как будто знал что-то еще, что-то большее… Исполнить этот долг пришло ему в голову, когда было уже почти за полночь. Наверное, он не смог пораньше оторваться в университете от своих звезд, если просто не трусил – и медлил до последнего, чтобы честно и, наверное, думая, умно, то есть холодно, важно, сказать то, что сказал… «Ты взрослый человек и должен понимать, что готовиться нужно ко всему. Крепись. Мужайся. Это жизнь. Ничего не поделаешь». Слыша это, он не выдержал – и вдруг заплакал, нет, зарыдал… Ему почудилось, что это было сообщением о маминой смерти… Он рыдал – и не мог говорить. Профессор что-то стал тут же пугливо ныть в трубку – чтобы объясниться… И тогда уже сам волновался, покрикивал – а голос его дрожал… «Что ты понимаешь, ты хоть знаешь, как я люблю твою мать? Ты знаешь, как я любил своего брата! Ну что ты можешь понимать?! Ты сам, сам мог быть моим сыном!» Когда истерика закончилась, что-то мямлил, требовал ответить, нуждается ли он в деньгах, – но сам же начал жаловаться, что всю его зарплату расчленили алименты. Он так и произнес, но уже с возмущением: «расчленили», – как если бы вдруг возмутился, что те, кого он наделил чем-то большим, сделав частичкой себя самого, теперь его же урезали и членили. Но у него еще остался личный автомобиль… Вот чего нельзя у него ни отнять, ни расчленить, потому что окажется кучей автозапчастей… Поэтому завтра же он заедет к нему на своем автомобиле – и они вдвоем поедут к маме в больницу, завтра же!
Профессор, конечно же, бесследно исчезнет… Этот человек мог только, как шут, рассмешить, собираясь совершить что-то трагическое и серьезное. Забыл, забылся. Вдохновенный болтун.
Ночью он в одиночку двигал по комнате мебель и переставил все так, как она придумала: по ее плану. Он так устал, что уснул мгновенно и крепко, и ему ничего не приснилось. Проспал долго, очень долго – а потом вскочил и бросился в больницу.
Всего несколько дней в реанимации – и ее записочки, их разрешали получать и передавать; месяц на койке в общей больничной палате, когда навещал чуть ли не каждый день, – и еще один, проведенный с комфортом на лоне природы в подмосковном профилактории, куда уже не приезжал, потому что не было смысла, ведь там было спокойно и очень хорошо.
Это с ним что-то случилось. Это он испугался. Мучился, страдал. И потом, когда в каком-то беспамятстве, но уже беспечно, гулял и тратил отложенные ею для него деньги, мучился и страдал, потому что как будто предавал… И вот появилась – или осталась, туповатая, как табличка, мораль: он стал мужчиной, улучив свободу. Впопыхах, трусливо. Заслужив вместе с этим ублажением первой пробой, с этой припозднившейся проверкой самую что ни на есть мужскую, хоть и дурную, болезнь, некая гордость которой свойственна только юнцам. Но если это стало наказанием – значит, было преступлением то, что совершил… И то, чего хотел. Ну и плевать. Дядя Сева объявился, как если бы выждав, но и тогда: улетал в Америку, на симпозиум. Спросил, привезти ли ему что-нибудь, и, наверное, опомнился, потому что сам же поспешно предложил: «Футболку фирменную… Кроссовки… Джинсы…» И он, никогда ничего у него не просивший, потому что не получал возможности, вдруг сказал: «Если хочешь сделать мне подарок, купи альбом Босха». Профессор растерялся, видимо, понимая, можно это или нельзя… Но, что-то сообразив, благополучно вернулся в настоящее. «А у нас, что же, нельзя? Босха? Альбом? Средневековье! Чистое… Мудрое… За что? Полный идиотизм!» И голос его возвысился, дрогнув как струна.
Осень – пора учебная.
Ему двадцать лет.
Потом казалось, что она и была последней, эта осень, лишь по какой-то случайности совпав чуть ли не с концом эпохи, в которой в общем-то не жил, не успел, ничего не помня хоть как-то связно и подробно, кроме нескольких первых дней своей жизни без отца, когда ему сказали, что его отец умер. Тогда, в муках этих нескольких дней, наверное, кончилось детство. Юность же оборвалась, как будто вся эпоха, так сразу… и бессмысленно, в один день став тенью и отшатнувшись безо всяких страданий, скорбей, так что даже не почувствовал, чего же лишился. Но это оборвалось ощущение безграничности жизни, что было точно бы сном, вошедшим своей ясностью в бессмысленную земную явь с его же душой, когда он родился – и стало сном, сном… Другим… Что возникает где-то далеко и является из непроглядной гулкой темноты. Это ощущение, оно все время преследует, как фантом: пережил, видел – был там, но не хочет, ни за что не хочет, чтобы забрали обратно, откуда, наверное, и пришел. Когда-то в детстве он видел свет, слышал этот гул… Испытав этот ужас, этот трепет… Но что это было? Если помнит он, может быть, помнила мать… Нужно было спросить у матери… Нет, она ничего такого не помнит. И значит, этого не было. Но что хочет сказать – что она уделяла ему мало внимания? Что за глупость, столько внимания, сколько ему, она не уделяла даже отцу. Она с ним много говорила, читала книги, помнит ли он, что научился читать в шесть лет? Она готовила его к школе, помогала делать уроки, он ведь был таким сложным ребенком, с ним нужно было очень много заниматься… Что, что он хочет сказать? Он провел у бабушки с дедушкой всего одно лето… Пионерские лагеря он любил… Свет, свет – видел купол света, как бы сверху, этот купол переливался и сверкал, свет исходил прямо из него и воздушно заполнял все вокруг, из него изливались поющие голоса, гармония, такая, будто бы это звучали хором откуда-то из будущего тысячи и тысячи голосов… Но почему же будущая жизнь, вообще все это «будущее» погрузило в такое ожидание: предчувствие чего-то, приготовление к чему-то…
Последний визит к врачу – по дороге из института домой.
Мама дома, мама встречает его, мама радуется…
«Все прошло хорошо? Ну что же, мой сын, я очень за тебя рада… Представляешь, дядя Сева прилетел из Америки. Он заехал, оставил что-то для тебя. Как я понимаю, подарок. Сказал, что ты это просил. Посмотри, я положила у тебя на столе».
И он хвастался в институте маленькой – вынимая, как фокусник, из кармана – шедевральной книжицей… Издательство «Prestel»… «Garden of Earthly Delights»… Видит это так ясно. То, чего уже нет и где его уже нет… На убранном матерью столе что-то давно волнующее и прекрасное, но совсем крохотное – и еще, что показалось ему в первый момент упаковками жвачек, их было много, они были оставлены на виду, рядом.
Презервативы – и миниатюрный альбом Босха.
КАРТИНА ТРЕТЬЯ
Круг рождений и смертей
Она стыдилась этой истории, как если бы самого знакомства с ним могла стыдиться. Оскорбляло, когда-то рассказывал, так, как анекдот: ирония судьбы, или с легким паром! Хоть эту станцию метрополитена чуть ли не каждый день проезжала по дороге на работу, ну и обратно… Да, их встреча произошла в метро. Она возвращалась в общежитие… Он ехал в такую же студенческую общагу… Но очнулся посреди ночи в своей кровати, все тело ныло как побитое, даже руки, выполз на кухню, включил свет, а там, на диванчике – подумал, заснула мать – в ее халате, под пледом, лицом к стенке, лежала она. Сырой водички нажрался, выключил свет. Утром, там же, на кухне, казалось, продолжился сон: в бледной иллюзорной камере света они сидели за столом, мать и она… Она – чужая, он с ней не знаком. Мать… мама, поразило, вся прибранная, новая, как будто собралась куда-то далеко. А эта пришла за ней, забрать, такое было ощущение. На столе, да, на виду, казалось, нарочно – прибор для измерения кровяного давления, чудилось, клубок каких-то оголенных резиновых жил… Вспомнил: ночью мама почему-то лежала здесь, на кухне… Но вдруг к нему обратилась эта – серьезная, строгая: «Как вы себя чувствуете?» Молчал, ничего не понимал. Мать сказала, очень довольная: «Это твоя спасительница, дорогой сын, и, между прочим, она будущий врач». Продолжения могло не быть, да и какое, какое же оно могло быть? Спрятался в комнате. И она, попав в эту историю, ждала только ее конца. Она пожалела Аллу Ивановну, ведь нельзя же было не пожалеть эту мать, когда она, как могла, старалась соблюсти хоть какие-то приличия. Чашка чая перед тем, как уйти? Попили вежливо чайку– и совсем другая история, куда приличней. Нужно было о чем-то говорить, спросить о чем-то гостью. Но через несколько минут Алла Ивановна уже не умолкала… И когда пойманная этой квартирой на одну ночь в ловушку молчаливая незнакомка наконец-то получила свободу– оказалось, что у нее самой не спросили даже имени, как если бы просто ошиблась дверью. Он, конечно, помучился, забыл не сразу, то есть существовать она перестала для него сразу же – осталось и жгло, нет, не чувство вины, а унижения, наверное. Стоило представить и мгновенно пережить то свое состояние, которое видела во всех подробностях лишь эта, эта… Врачиха. А стоило кому-то из ребят спросить, почему не приехал, развязался язык… Ну еще бы, номер имел успех! Как это было легко и просто, а главное, смешно. Своя трусость опьянила, став храбростью… Ему даже завидовали, думая о серости собственной жизни, в которой не случилось ничего такого, хотя бы смешного, что бы сделало для окружающих героем дня. Он посмеялся над нею, этой врачихой, и тогда успокоился. Кто же видел благородного подростка, подростки – это подонки, все, пока не станут мужчинами. И мужчина – это раскаявшийся в своем прошлом подонок. Почему не повзрослел, столько понимая, чувствуя, ведь мальчики так мужают, оплакав своих отцов… Как будто потерялся во времени, потому что чувствовал себя брошенным и всегда жалел только себя. Эта жалость к себе, как ни странно, питалась чувством собственного достоинства, потому что все должны были его любить, то есть жалеть.