Асистолия - Страница 7
Несколько недель, последних, до возвращения матери. Время ее отсутствия. Когда жил в квартире один. Всю эту жизнь. Другую и такую короткую, которую можно было только истратить.
И он бросился тратить… Но все это время ему было страшно.
Приводил… Но ничего не получалось.
Тех, с которыми знакомился на улицах или где-то, где они себя предлагают, одиноких, и тоже кого-то ищут, ждут.
Вдруг пришла сама. Нашла сама.
Та, в чье тело был влюблен.
Он мог оставаться невидимкой, наблюдая, изучив каждую хоть сколько-то приметную родинку.
Оказалось, так могло быть.
И могла быть не она – а другая.
Но это встретились – видимое и невидимое.
Продолговатое тело, с бесполой худобой. Как если бы вытянулось, тянулось – но не захотело взрослеть. И вот не скрылись почти детские косточки в округлых плечах, в начинающих тяжелеть бедрах. Платье исчезло – осталась его бледная тень, уже оттесненная загаром. Смуглое. Бледное. Плотско-розовое. Все обнажилось, даже нежная пушистая ложбинка на затылке из-под подобранных, точно это был покров, черных густых волос. И застыло, окаменело, оживая, когда она одним быстрым движением утирала маленькой тряпочкой со лба и живота блестящие струйки пота, что пробивались будто из родничков.
Время подготовительных курсов давно прошло, начались экзамены. Студии предоставили одичавшую свободную аудиторию, в которой был содран даже линолеум с полов и все опустошено, наверное, для переделки, но замерло. Сюда приходили уже из интереса. Любой мог оплатить свое присутствие. Платили – и занимали места вдоль стен.
Окна были распахнуты. Но в просторном помещении ничто не спасало от духоты, и ее кожа на глазах покрывалась каплями пота.
Обучение рисунку. Обнаженная натура – женская и мужская. Он забрел в институт, увидел объявление – а потом это женское существо или естество, которое оголялось для зрителей.
Казалось, натурщица заметила его только через несколько сеансов, когда поменял место и сел напротив, прикрываясь лишь работой. Заметила, потому что до этого прятался то за спиной, то где-то сбоку, а теперь пялился прямо на ее лицо. Безо всякой стыдливости стоя на своем возвышении перед одетой и незнакомой аудиторией, она ничего не замечала вокруг себя, опуская взгляд. И когда руководитель студии, не задумываясь, показывал ошибки и тонкости их работ на самой модели, для чего водил прямо по телу тупым концом карандаша, на ее лице можно было увидеть спокойное равнодушие, как будто даже не чувствовала этих прикосновений к себе. Она меняла позы, каждый сеанс принимая новую, какую хотелось видеть и получить этому человеку. После нескольких часов неподвижности, когда кончался сеанс, оживала и, прикрываясь руками, пряталась за фанерной перегородкой. Кружок расходился – а знакомые обсуждали работы, курили и еще болтались от нечего делать на этаже. Она появлялась, юркнув на лестницу, спеша исчезнуть. Но вдруг подошла, жадно спросила у кого-то сигарету… Оказалось, кто-то ее знал… Он услышал ее голос: грубоватый, больной. Бросила взгляд в его сторону, и очень значительно произнесла, кивнув на листы: «Я могу это посмотреть?». Затягиваясь, все еще жадно, с каким-то упорством, и пуская в сторону от его работы сигаретный дым, впилась глазами в рисунок, резко выдохнула: «Хорошо». За ее спиной хохотнули. То ли смешило веское бессмысленное слово, то ли сама она была смешна…
«До встречи, мальчики!»
Процокали по лестнице каблуки, точно это скакал и стукался какой-то маленький твердый шарик.
Студенты болтали…
«Мясо мне ее не нравится. Тухлятина».
«Строит из себя. Ума не надо. Разделась – и стой».
«Вы что, не знаете? Она авторитет зарабатывает. Срезалась на вступительных в прошлом году, устроилась в деканате – там крутится, тут стоит. Хочет снова поступать».
Он слушал и молчал.
Больше не приходил.
А потом услышал ее голос. Она узнала, что он студент – и на каком курсе учится, добыв в учебной части номер его телефона.
Пришла – и разделась…
Дальше – гул из слов…
«Можно позировать одетой, но за „обнаженку“ больше платят…»
«Представь, мне снится, что я голая… Потом я просыпаюсь, голая… Потом позирую, голая… Это мой кошмар!»
«Вообще-то по личной договоренности я позирую за пятьдесят в час, и не меньше… Но тебе это бесплатно. Я сразу почувствовала, что ты мой художник».
«Три раза в неделю я парю голая, как в „Мастере и Маргарите“, ну, ты меня понимаешь…»
«Я устала, что с меня делают одни наброски… Это такая серость! Пожалуйста, сколько угодно, любуйтесь мной и дрочите, но я хочу, чтобы с меня писали серьезные крупные вещи!»
«Мне нужна возможность творить…»
«Я заряжена энергетикой творчества…»
«Моя мама сказала моему папе, когда я родилась: „У девочки очень кривой нос, а ножки прямые“. А он ей сказал, представляешь: „Главное ноги, а на нос, ей-богу, никто не будет смотреть!“»
«Когда я надеваю мини-юбку, то на работе полный отпад!»
«Лезет на меня и шипит: „Если ты мне не отдашься, о тебе никто никогда не узнает, я закрою тебе дорогу в искусство…“»
«Я знаю, я ведьма, я тебя приворожу…»
«Ну хватит. Я устала. Слезай. Какой же ты ненасытный, однако».
Она пила вино, которое он купил подпоить и себя, и ее, чтобы стало легче, – но для чего-то еще притворялась, что сильно опьянела. Пьяна. Сильнее, чем он. Потеряла свой запах, вкус… От нее пахло дешевым вином, дышала, вкус его, гнилостно-кислый, сочился из ее губ. Наверное, она ничего не почувствовала, кроме того, что на нее давила тяжесть. Как утратила стыд – и не чувствовала стыда, получая лишь поэтому превосходство над теми, кому выставляла напоказ свое тело. И все, что делали с ее телом, стало рутинной работой. А то, что не ушла после этой работы, осталась на ночь и лежала в одной с ним постели, – наверное, и было исключением из правил. Но больше не позволила обнять и даже прижаться к себе, как если бы его прикосновения стали тут же болезненными. Казалось, она заботилась о нем, о своем рабочем инструменте, смыв с него перед этим в душе пот, вернув чистоту, покой. И теперь нервно вздрагивала, чего-то боясь, повернувшись спиной – лишь так чувствуя себя защищенной или уверенной в себе, отделившись, став чужой.
Утром она быстро собралась, мучительно чего-то ждала, жадно закурив сигарету. И за это время – пока курила – успела сделать вывод, что он проснулся без желания обожать, восхищаться… Но это не заставило испытать боль – она привыкла.
«Захочешь, позвони. Я дала тебе свой номер? Если кому-то будет нужна обнаженная натура, ты знаешь, сколько я беру. Только без интима, это не мой профиль. Можно групповые сеансы. Но тогда я беру больше… Двести. Не понимаешь, почему? Больше – значит больше. И все. Хорошего, знаешь ли, понемножку. Понятно, за групповые двести? Для курсовых, для дипломных работ… Между прочим, очень выгодно. Нет, я имею в виду для студентов, у вас такие стипендии, что я рыдаю… Лицо может быть любое. Но найти такое тело, как у меня, – это, знаешь ли, творческая удача. Большие художники, конечно, не жмутся. Но их мало, они так редко встречаются в наши дни. Ты перспективный, но мы с тобой не подходим друг другу. Нет, я имею в виду твою манеру, твой творческий почерк… Слишком грубо, резко. Мне нужно что-то похожее на Модильяни, ну ты меня понимаешь».
Нужно было честно страдать.
Честно кому-то сознаться.
Он сознался матери – но до этого страдал, ожидая ее возвращения, напуганный и униженный, не зная, что делать, смутно понимающий, чем болен и почему это произошло. Она все услышала – но ей оказалось нечего ему прощать. Сама, потому что он боялся, узнала в районной поликлинике, куда в таких случаях обращаются: направила. И как будто произошло что-то смешное, рассмеялась над его страхами, узнав диагноз, заявив, что это называется «французским насморком».
Когда ее мальчик первый раз напился, отмечая в компании школьных друзей Новый год, и был доставлен домой без чувств такими же едва стоящими на ногах мальчиками, она встречала всю эту процессию в пятом часу утра со спокойствием и улыбкой. Само собой, для мальчика так и осталось тайной, что он был весь облеван: умыла и все выстирала, как если бы еще ухаживала за ребенком, который объелся и срыгнул. На ее языке это называлось «не драматизировать ситуацию»… Да, и это – «как само собой разумеющееся» – из того же языка… Забота, понимание… Все это само собой разумелось. И ему завидовали, ведь остальных грызли, воспитывали, ничего не прощая. Если он портил одежду или игрушки, мама говорила безо всякой злости, но с чувством своей правоты, что ему нельзя покупать «дорогих вещей». Выносила приговор, что он не умеет ценить подарков, и это, кажется, ей льстило – что превращал в хлам игрушки, а было и такое, дарил кому-то на улице или просто терял. Больше всего гордилась, что приучила своего сына относиться к деньгам с презрением. И он уже не смел думать, что любит деньги; вообще стыдно ли это – желание их иметь, когда чего-то хочется, или стыдно их копить, беречь.