Асистолия - Страница 13
Мы замираем – и видим как мгновение свет, ведь это так просто! Тот, что не исчезает, во все проникает, все помнит, все чувствует, все знает, но это свет, наш свет, в котором вся жизнь, и даже вся наша жизнь, нет, вы понимаете это, понимаете!
Она так близко. Слушает. За все это время не сделала и не сказала ничего, что его бы оттолкнуло. Вдруг почувствовал: колотится сердце от ощущения ее близости. Ну вот опять, оно, это слово… Это детское сладострастие, сосущее своим хоботком дурманящий нектар… Нечаянное прикосновение – и внутри дрожь. Да, он уже не любовался, а наслаждался ею… В окружении величайших, отобранных во славу человеческую женских ликов… Ее кожей, ртом, взглядом, грудью… Вся она замерла – или это в нем все замерло. Странно, он ничего не узнал о ней, не спрашивал. Прочерки во всех анкетных данных. Познакомил девушку с Ван Гогом, к нему привел. Да, он был знаком с Винсентом Ван Гогом… Читал письма… Знал то, что можно доверить лишь самому близкому другу. Был ознакомлен с историей его болезни… Знал, когда еще сам несчастный рыжий голландец не знал, где найдет свой последний приют. Знал о том, что Эмиль Бернар напишет Густаву-Альберту Лурье… Знал, что было, когда… Можно сойти с ума, сколько всего он знал о нем – и сколько он, великий страдалец, знал о нем, если тоже без стеснения проникал в душу. Этот доктор Феликс Рей – Винсент ходил делать к нему перевязки… Но всмотритесь в лицо лечащего врача… Усики, бородка. Подаренный ему портрет доктор потом спрятал на чердаке, стыдился, пока, к его удивлению, за него не было предложено сто франков, теперь он, этот портрет, стоит миллионы. Доктор Пейрон… Доктор Гаше… Сидели на банкетке около портрета доктора Феликса Рея. Оказалось, прошло несколько часов.
Пахло в залах древностью, формалином – чуть ли не смертью.
После выхода из лабиринта от воздуха кружит голову; оно, это ощущение, до сих пор самое сильное.
Вышли – стемнело.
Можно было пройти по той же улочке, в узость которой влекло, спуститься в Александровский сад, блуждать, заблудиться… Но было холодно – и тут же, будто теплом, затянула в свою нору подземка. Линии расходились в разных направлениях. Огромный зал, в котором стояли, был почти пуст.
Она: «Почему в метро столько несчастных лиц…»
Он: «Ну я-то чаще всего в метро вижу умерших. Бывает, настолько похожие».
Она: «Как себя чувствует ваша мама?»
Он: «Мы мало общаемся. Она делает вид, что презирает меня. Говорит, что у нее со мной нет духовной близости. Я не ходил на выборы, когда каждый голос решал судьбу страны, поэтому. Она голосовала за Ельцина… Знаете, мне все равно, я не собираюсь мучиться. Этого она как раз не может простить… А вы? Вы? Вы за демократов или за коммунистов, отвечайте…»
Она: «За демократов!»
Он: «Ну вот, ведь это смешно, смешно…»
Она: «Меня ждут, мне нужно ехать».
Он: «Можно я вас провожу, куда хотите».
Она: «Нет, не хочу».
Он: «А вы были в Третьяковке?»
Она: «Конечно, я была…»
Он: «Это неправда – а демократы должны говорить правду. Как хотите. Но у меня есть еще один любимый художник… кумир. Великий русский художник, пойдем в Третьяковку и я покажу, расскажу?»
Она: «Я знаю… Он страдал, пил и сошел с ума».
Он: «Приблизительно так. Это все, что вы поняли? По-вашему, доктор, я больной? Тогда тем более… Вы должны… Вы давали клятву Гиппократа?»
Она: «У меня есть любимый человек, он меня ждет».
Он: «По-моему, когда любят, то уже не ждут, потому что не расстаются. Если любят – женятся, я хочу сказать. Не женятся и говорят о любви, по-моему, подлецы».
Она: «Всегда добиваетесь своего? Хотите приобщить к культуре? Ну а потом? Куда поведете, что же, сразу в загс?»
Он: «Потом я бы повел вас на кладбище… Не смейтесь, пожалуйста, я не шучу. На Новодевичье кладбище. Это мое любимое место в Москве. Такой тишины больше негде нет. И там люди, понимаете – таких больше нет. Мы просто боимся самих себя… Того, что можно почувствовать…»
Она: «Нет, нет, мальчик, мне не страшно, не страшно… И всех… ну после знакомства с Ван Гогом? Но куда же потом, потом?»
Он: «Никуда. Вам смешно. Значит, действительно, пора прощаться».
Она – вдруг посерьезнев – сухо, почти с черствостью: «Значит, на ваше любимое кладбище. Но сначала – в Третьяковскую галерею».
Появилось. Нет, не чувство – мысль, в себе уверенная, будто летящая в цель: он ей понравился, нравится.
Через день встретились на станции метро «Третьяковская».
Еще через день – на «Спортивной».
Пока шли, молчали.
Сторож у ворот – суетливый, поживший. Подозвал к себе на всякий случай двух глупых больших собак, что вертелись у его будки; тоже, наверное, служили. Псины пятились, виляли опущенными хвостами, провожая и прощаясь, хоть только что встречали, радовались, завидев людей.
Предъявил удостоверение… Хотел, чтобы она почувствовала и тайну, и власть его посещать заповедную для других территорию, где лежало столько сильных мира сего.
Живые, за незримой чертой, переступив ее, вошли в неведомое, сразу погрузившись в окутанное строгостью и силой безмолвие.
Росли ели, посаженные в далеком времени. И теснее, наплывая рядами, как обрубленные – глыбы, плиты, кресты.
Свернули на одну из дорожек.
Тут же потерялись, попав в тесноту могил.
Узкие проходы.
Безлюдье.
Имена незнаемые.
Окаменевшие всюду неузнаваемые лица.
Одинаковые формы то светлых, то угольно-черных камней.
Непроницаемое, как вечность, стояние.
Это дядя Сева когда-то привел сюда. Если бы не дядюшка– это место осталось бы для него… нуда, пустым местом. И еще для чего-то поведал вкратце историю страны родной. Шептался здесь же, на кладбище. Сталин… Хрущев… Может быть, хотел произвести впечатление. И было действительно страшно. Должен был что-то понять. Но слушал, пожалуй, как сказку. Кладбище – сказка. Сказка – как путешествие в загробный мир. От ощущения, что попал куда-то, где не место для живых – и этот страх, как в детстве.
Подумал – и удивился, потому что теперь сам же привел чужую женщину и, чтобы стать сколько-то ближе, должен, наверное, рассказать о своей семье, но ничего о ней не знал и даже забыл, как пройти к участку. Храбрился, притворялся, что все ему тут знакомо… Она тихо шла за ним. Но что-то останавливало ее почти у всех надгробий, и каждое рождало жалость, чувство вины.
Почему в женщине для мужчины всегда главным становится ее тело, а не душа? Не всегда, но почти всегда, даже если любишь… И получишь ведь не к душе ее доступ, а к телу… А у женщин как? Они-то чего хотят?
«Ой!» – улыбнулась, мелькнула радость. Он узнал этого смешного актера… Смешной, потому что смешил. Актеры, актеры… Все же он больше был знаком с писателями, а она – с актерами. Но теперь в кругу знакомых… И все увиделось ему садом, канувшим в эту осень. Вдохнул полной грудью кислую сырость земли. Осень. Люди – как опавшие листочки – все для них кончилось. Наконец он увидел – и вспомнил… Генералов гряда – это за ними, за ними академический участок.
В ее глазах был только немой вопрос… Зачем привел, почему не сказал?
Он проговорил: «Тут лежит мой дед». И почему-то замолчал…
Место, которое считал родным. Там, где отец, чувствовал себя сиротой, но это здесь, здесь – потомком, наследником. Покой всемогущего советского ученого потревожила только его жена, когда подхоронили урну с ее прахом. Мавзолей академика, оплаченный государством – и бедная табличка, воздвигнутая в память о ней… Как заплата. Через тридцать лет. Дядя Сева, дядя Сева… Эта выставленная напоказ слабость человеческая и тогда уже ничего не стыдилась… Своего унижения – уж точно.
Она боялась тишины… Старалась, обо всем спрашивала. Но ответы давались ему тяжело. Мать успела – доложила, что вырос без отца. Но какое это имело значение… Теперь, теперь… От страха колотилось сердце, мешая даже дышать. Но, казалось, всё, и он сам, подчинилось только одному желанию. Обнимет, свяжет поцелуем, свободную руку уложит на грудь, стиснет… Обнял, будто крал из-за плеча… Замолчала. Это было холодное, почти безразличное ожидание того, что должно произойти.