Асистолия - Страница 12
Дети безжалостно, почти изощренно казнили обнаруженное уродство или хотя бы нелепость. И новый школьный учитель – он был откровенно нелеп, некрасив. Сутулая худоба с плетущейся походкой. Строение черепа, большие оттопыренные уши, отвисшая нижняя губа. Остатки волос, остриженные коротко. Такая же седоватая куцая бородка. И все его именование: «Семен Борисович Аксельруд». Само липло прозвище: Верблюд. Он мог стать еще одним смешным человеком, чье существо в их глазах уничижительно слилось бы с его же наружностью. Но не стал.
Взгляд насмешливый – и грустный. Он одинок даже в стенах своего кабинета, среди изуверского оснащения: набора стальных геометрических моделей и огромных гипсовых болванок.
Сидит боком к учительскому столу, обозревая класс, положив одну руку на колено, другую совсем опустив… Она безвольно повисла. Казалось, это не новый учитель пришел – а уходил отработавший свое и уставший, то ли потеряв, то ли так и не найдя места. Вдруг спросил, но не сам себя, а как если бы отвечал на вопрос: «Что такое живопись?
Все очень просто. Перспектива определяет контур… Светотень сообщает рельефность путем расположения света и теней, приведенных в соответствие с фоном… Цвет придает изображению видимость жизни… Вот чему я должен учить. Но эти действительно простые слова принадлежат, поверьте мне, великому художнику. И я бы хотел, чтобы каждый из вас почувствовал себя художником. Поэтому… Поэтому мы будем учиться немножко другому».
И еще это… «Я прошу поднять руки тех, кто любит рисовать. Понимаете, любит!» Кто-то все же не поднял руку. Учитель усмехнулся. «Ну что же. Надеюсь, остальные полюбят черчение. Что такое черчение? Очень просто. Черчение – это труд. Ленивые поймут это очень скоро». Было унизительно молчать и слушать. Новый учитель преподносил себя так, как будто его урок был первым в их жизни. Но многие подчинились: слушали, забывая себя. Весь урок учитель говорил, больше не сдерживаясь, с напряжением, нервно, как никто еще не рассказывал о своем предмете, – и произносил никому неведомое.
Вот и он вдруг услышал: «итальянская земля», «испанские белила», «берлинская лазурь»… И эти звуки окунули в теплую нежную дрожь. Всего лишь названия красок. Чудесные – и невидимые, потому что видимость придает цвет. Может быть, он коричневый, зеленый или желтый. А потом – о художнике с отрезанным ухом. Но… что они понимали? И у каждой свой, неповторимый цвет – то, чем светятся краски. Краски – это цвет. Цвет – это свет. Но мы не видим – этот свет мы чувствуем. Художник с отрезанным ухом чувствовал в коричневом золотое, а в черном – зеленое…
Все оборвал звонок. Учитель велел принести на следующий урок бумагу и краски. Кто-то не выдержал, почти воскликнув: «Мы будем рисовать?»
И он ответил в своей насмешливой манере как бы веско заявлять: «Красками – пишут. Рисуют – карандашом».
Наверное, это повторилось на каждом его уроке и в каждом классе, потому что по школе прокатилось победно, точно эхом… Карандаш!
От него ждали удивления, продолжения таинственной и поэтому занимательной игры. Взрослые дети, они обманывались, не чувствуя, что у этого человека могла быть своя, вполне осознанная, возможно, высшая для него цель, которой служил он сам и хотел заставить служить. Бумага, краски… Учитель… И теперь, действительно, урок, у которого уже есть название: «урок фантазии». Он произносит это испытующе, обозначая – будто свое же присутствие в классе – значительной паузой… Все должны запомнить это, запомнить – и получить на что-то право.
Он предоставил ученикам полную свободу, какую только дают краски. О, как это было странно и трудно: осознать, что свободен и, вспоминая себя ребенком, выдавливать на бумагу голубые деревья, желтое небо… ну, что же еще? Новое задание, еще один урок: описать то же самое в словах. Это уже сочинение. И каждый должен начинать свое словами: «Я вижу…»
Карандаш объявит, что хочет создать изостудию. Нет, не кружок – «студию изобразительного творчества».
А в один день на голых и пустых стенах его кабинета вдруг появятся репродукции: цветные картины в настоящих рамах. Принес их сам – и развесил, не спрашивая ни у кого разрешения.
Странности его и без того оказались к этому времени под подозрением. Терпеть их приходилось лишь потому, что, пока не окончился учебный год, избавиться от учителя не было возможности.
Директриса распахнула дверь, молча вошла в класс, осмотрела широко стены – и заорала, приказав все тут же убрать… Была она не напугана – а разгневана страхом. Учитель застыл, ничего не услышал. Она приказала ученику – но в его присутствии никто бы не посмел это сделать. Карандаш спокойно произнес: «Это репродукции картин великих художников, хранящихся в советских музеях». И несчастная опустошенно застыла… Потом она бросилась куда-то звонить. Весь день в школе царил переполох, как будто здание горело и дымило. Кто-то приехал – и, осмотрев стены, уехал. Карандаша куда-то вызывали и о чем-то с ним беседовали – но репродукции остались на своем месте. Директор школы, казалось, сама же проверяла их сохранность что ни день – распахивала дверь, входила и, убедившись, что в ее отсутствие ничего не подменили, разрешала продолжить урок. Может быть, мстила. Карандаш замолкал – но ее появление встречал уже со спешащей покорной благодарностью за внимание.
Можно было услышать, что школа не дворец пионеров… И его, похоже, не волновала чья-то успеваемость… Он был холодно безразличен ко всему, что не имело отношения к его работе, и брезгливо раздражителен, если постороннее отвлекало от нее же его учеников. Эту заповедь они усвоили первой. Учились – на уроках. В студию приходили – работать. И поэтому же бросали, уходили. После воодушевленных походов толпой в изостудию очень скоро с учителем осталась горстка, как он же внушал, «лучших из лучших».
И они зачем-то были нужны Карандашу. Вечерами это был резкий до грубости судья. Бескомпромиссный, не прощающий ошибок. Все прощал он, по его словам, «дуракам». И если кто-то сдавался, ломался – казалось, даже радовался. Иногда он так и начинал занятие: «Ну что же… Сегодня у нас нет желающих записаться в посредственности?»
«Надо смешивать краски не на палитре, а на холсте!»
«Живопись – это пот и кровь!»
И он же прилежно отчитывался об успехах: «Работы наших студийцев заняли первое место». И только первое! Почетные грамоты, дипломы, кубки творческих олимпиад… Ученики его студии работали: юным художникам доверяли оформлять самое святое, – а он рукой мастера подправлял радостную лучистую мазню и портреты вождей. Это было важно, нужно – потому что было работой. Учитель-новатор. Кабинет изобразительного искусства. По боковой стене, вверху, над стендами с творениями учащихся, располагаются репродукции и портреты великих. Вместо парт, похожих на скелеты каких-то недоразвитых животных, – умные столы для проведения занятий по живописи и графике… Они даже расставлены не рядами, а как бы освобождая место для чего-то важного и общего. На полках секционных шкафов, где прежде зияла хамская нагота, – «Библиотека юного художника». Номера журнала «Юный художник», диафильмы, диапозитивы музейных шедевров в пронумерованных коробочках, картотека справочной литературы, а на почетном месте: «Энциклопедический словарь юного художника». И еще это чудо в виде складных мольбертов, подставок для натюрмортов, чертежных инструментов, диапроектора… Пугавшие своей необычностью уроки – теперь как образцовые перенимали восторженные учителя, присутствуя целыми делегациями в классе, как если бы его трудом выстлан был путь к успеху для всех.
Уроки красоты. Уроки фантазии. Беседы об искусстве. И этот, образцово-показательный: «осязательное моделирование»…
Стоп. «Ощущение», «впечатление» – его слова. И еще это: «воображение»… Да, и это: «замирание»… Мгновение, парализующее волю, потому что оно прекрасно… Но как же он был – нет, не прав, а чуток, все понимая; живопись – это сама красота, но не изображение ее распрекрасное, а свет, состояние света!