Арон Гуревич История историка - Страница 13
Так я и не стал византологом.
О том, как причудливо переплетались и резко изменялись судьбы людей, вовлеченных в вакханалию преследований конца 40–х годов, может свидетельствовать следующая вставная новелла.
Когда меня отчислили из аспирантуры, я решил обратиться к академику — секретарю отделения истории; им был в то время Б. Д. Греков, но он куда‑то уехал. В его уютном кабинете нахожу его заместителя академика И. И. Минца. За его спиной стоит человек средних лет, интеллигентного вида, которого я никогда раньше не видел. Я пытаюсь доказать Минцу, что меня отчислили из аспирантуры несправедливо, он возражает. Я говорю ему: «Вы прекрасно понимаете, что это самый настоящий антисемитизм. Кого отчислили? Левину, Пинчук, Ивянскую, Гуревича». Разговор переходит на высокие тона и кончается, разумеется, ничем.
Несколько дней спустя я иду по ул. Маркса — Энгельса в Библиотеку им. Ленина и встречаю того человека, который безмолвно присутствовал при моем споре с Минцем. Он говорит: «Как хорошо, что я вас встретил, Исаак Израилевич хотел бы с вами поговорить. Он очень просит вас прийти такого‑то числа в редакцию “Истории гражданской войны”». Я прихожу в огромный кабинет в здании напротив Морозовского особняка, на Воздвиженке. Исаак Израилевич начинает для меня «политинформацию» о дружбе народов и интернационализме, которые всецело господствуют в нашей замечательной стране. Я смиренно слушаю, а когда он кончил, говорю:
— Хорошо, Исаак Израилевич, может быть, так все и обстоит, но мне нужно маленькое доказательство. Дело в том, что я отчиелец из аспирантуры, у меня нет ни хлебных, ни продовольственных карточек, я не получаю никакой стипендии, мне надо как‑то выкручиваться, и все‑таки в аспирантуру хочется.
— Мы все уладим, я вам найду работу.
— Спасибо, до свидания.
Никаких реальных последствий это посещение, разумеется, не имело.
Минц занимал ключевые позиции и в Институте истории, и на историческом факультете МГУ как ведущий специалист в области изучения Октябрьской революции, Гражданской войны и начала социалистического строительства. Прошло очень немного времени, и я узнал, что разгромлена «школка Минца — Разгона». Его отставили от всех постов, и он свалился в тяжелом инфаркте. Не будем сейчас касаться вопроса о том, каков был его действительный вклад в науку, — речь идет о судьбах людей и расправах с ними. Потом Минц оправился и в политическом, и в научном отношении. Мне хотелось как‑нибудь подойти к нему и спросить: «Исаак Израилевич, ну как насчет дружбы народов?» Но все‑таки хватило у меня ума этого не делать. Такие коллизии характеризовали наше повседневное бытие.
Здесь мне кажется уместным упомянуть ту весьма неприглядную роль, которую принял на себя академик Минц в конце 1952 и в начале 1953 годов, когда Сталин, уничтожив деятелей Антифашистского еврейского комитета и арестовав группу врачей, облыжно обвиненных в подготовке покушений на членов Политбюро, готовил широкую антисемитскую акцию. Подобно тому как в конце войны он расправился с крымскими татарами, ингушами, чеченцами и другими этносами Северного Кавказа, теперь он хотел на свой лад «окончательно решить» еврейский вопрос, сослав советских евреев на Дальний Восток.
Как явствует из сохранившихся материалов, было подготовлено письмо, которое должны были подписать евреи — видные деятели науки, литературы и искусства, и в этом письме они, признавая «историческую вину» евреев и справедливость направленного на них гнева русского народа, просили выслать всех представителей этой нации. Ф. Лясс, недавно исследовавший все эти материалы, утверждает, что заботы о сборе подписей под этим адресованным Сталину обращением взяли на себя несколько лиц, и среди них — все тот же И. И. Минц.
После смерти тирана планы этой акции были отменены, уцелевшие в застенках врачи — освобождены, но я хорошо помню те вполне понятные волнения, которые переживали многие представители еврейской интеллигенции.
Но каков наш академик?!
К несчастью, история время от времени повторяется.
Моя судьба как еврея в России была в каком‑то смысле повторена моей дочерью. Лена окончила филологический факультет МГУ по кафедре германской, собственно, скандинавской филологии и была рекомендована в аспирантуру. Ее поступление в аспирантуру тоже представляло собой своего рода эпопею, но, несмотря на многочисленные препятствия со стороны ректората, она в конце концов была принята, причем в аспирантуру целевую. Это значило, что если она успешно и в срок защитит кандидатскую диссертацию, то будет оставлена на той кафедре, аспиранткой которой была. Лена успешно и в срок защитила диссертацию, несмотря на то, что как раз в те годы, когда она ее писала, у нее появился ребенок, мой внук Петр. На ее защите известный специалист по английской филологии О. С. Ахманова внезапно предложила присвоить ей за кандидатскую диссертацию ученую степень доктора.
В 1984 году встал вопрос о зачислении Лены на кафедру германской филологии. Власти университета решительно этому воспротивились, естественно, старательно обходя побудительные мотивы, которыми руководствовались, ибо антисемитизм скрывали как не существующую в нашем обществе болезнь, а ссылались на отсутствие ставок. Заведующий кафедрой профессор Николай Сергеевич Чемоданов, уже старый, больной человек, обратился в ректорат с предложением: по болезни и старости он просит перевести его на половину профессорской ставки при условии, что освободившаяся половина его ставки будет превращена в половину ставки преподавателя для оформления на работу Лены Гуревич.
Никакого продвижения этого вопроса не происходило в течение двух лет, и все разговоры на уровне ректора, проректора, декана абсолютно ничего не давали. Но в это время, в 1986 и в начале 1987 года, ситуация стала меняться, новые люди оказались во главе государственных и партийных органов, первым секретарем МК партии стал Б. Н. Ельцин. То было врем» его «Sturm und Drang»‘a, когда он «громил штабы», то есть снимал с работы одного за другим первых секретарей московских райкомов партии, что не могло не породить напряженности и в конечном итоге привело к тому, что Ельцин, личный противник Горбачева, был со своего поста удален. Но в этот период, когда Ельцин был во главе Московской партийной организации, я обратился с письмом в МГК с жалобой на руководство Московского университета, без всяких оснований мешавшего трудоустройству Лены.
Наконец, я посетил декана филологического факультета МГУ профессора Волкова и услышал от него, что возможностей никаких нет, ставок нет; это был явный отказ. Тогда я сделал, как говорится, ход конем. Я сказал: «Профессор Волков, я уже обратился с жалобой на руководство МГУ в МК партии. Моим заявлением уже занимаются, и я полагаю, что в ближайшие дни у меня состоится встреча с кем‑то из руководителей отдела, ведающего высшими учебными заведениями. Все, что я собираюсь им сказать, — это то, что во главе университета и филологического факультета стоят антисемиты. И я прошу вас учесть то, что я сейчас сказал». Он растерялся. Дня через три после моего заявления была созвана штатная комиссия, которая должна была решить этот вопрос, и Лена была зачислена на кафедру.
Как вы понимаете, эта сказка скоро сказывается, но дело делается медленно, и трепка нервов в связи с этим была велика.
Что меня особенно поразило? Не просто отсутствие возможности для Лены куда бы то ни было устроиться, помимо получения этой вакансии в МГУ, но то, что в судьбе моей дочери копировалось происходившее со мной — не в университете, а в Академии наук — несколько десятков лет тому назад. То же самое глухое, труднопреодолимое препятствие. Преодолеть его в конечном итоге удалось. Но почему отказывали способному человеку, перспективному, нужному кафедре? Ведь она должна была читать те курсы по истории скандинавских языков, которые на кафедре длительное время не читались как раз потому, что не было специалиста. Почему нужно было поднимать всю эту возню, бороться, тратить нервы, чтобы добиться того, что при отсутствии так называемого «5–го пункта» решилось бы быстро и без особых затруднений?