Арманс - Страница 42
Арманс всегда внушала мне робость. Подходя к ней, я чувствовал себя так, словно вот сейчас предстану перед владычицей моей судьбы. Мне следовало обратиться к опыту, следовало вспомнить то, что я не раз видел в свете, и тогда я правильнее судил бы о тех качествах, какими светский человек может пленить двадцатилетнюю девушку.
Но теперь поздно думать об этом, — грустно улыбаясь, прерывал себя Октав. — Жизнь моя кончена. Vixi et quem dederat cursum fortuna peregi[87]».
Порою Октав видел все в столь мрачном свете, что даже нежность Арманс, не похожая на обычную ее сдержанность, казалась ему продиктованной добровольно возложенным на себя неприятным долгом. В такие минуты Октав вел себя до того грубо, что действительно производил впечатление сумасшедшего.
В другие, более спокойные мгновения он невольно поддавался пленительной грации той, которая должна была стать его женою. И в самом деле, было что-то несравненно благородное и трогательное в нежных ласках этой юной девушки, которая, преодолевая свойственную ей скромность, жертвуя своими правилами и привычками, старалась вернуть хоть немного покоя любимому человеку. Она считала его жертвой угрызений совести и вместе с тем страстно его любила. С тех пор как Арманс перестала вечно терзать себя упреками за свою любовь к Октаву и попытками во что бы то ни стало скрыть ее, она еще сильнее к нему привязалась.
Однажды, во время прогулки по Экуэнскому лесу, взволнованная нежными словами, которые она только что осмелилась произнести, Арманс дошла до того, что воскликнула, и притом совершенно искренне:
— Я иногда готова пойти на такое же преступление, на какое пошел ты, лишь бы завоевать твое доверие!
Покоренный глубоким чувством, прозвучавшим в ее голосе, понимая все, что она хотела выразить этими словами, Октав остановился и пристально посмотрел на нее. Еще секунда — и он отдал бы ей клочки своего послания-исповеди, которые всегда носил с собою. Засунув руку в карман, он нащупал более тонкие листки мнимого письма Арманс к Мери де Терсан, и от его доброго намерения не осталось и следа.
ГЛАВА XXXI
If he be turn'd to earth, let me but give him one hearty kiss, and you shall put us both into one coffin.
В эти дни Октаву пришлось часто посещать престарелых тетушек и дядюшек, очень не одобрявших, как ему было известно, его брак с Арманс. В обычное время эта обязанность была бы ему тягостна. Он выходил бы из особняков знатных родственников обескураженным, как бы потеряв вкус к собственному счастью. Теперь, исполняя свой долг перед ними, он с глубоким удивлением обнаружил, что не чувствует никакой досады: ему все было безразлично. Он умер для житейских треволнений.
После того, как он узнал о непостоянстве Арманс, люди стали казаться ему существами чужой породы, и уже ничто не трогало его: ни попранная добродетель, ни торжествующий порок. Тайный голос шептал Октаву: «Нет на свете человека, более несчастного, чем ты».
Октав с великолепным равнодушием прошел через все глупейшие испытания, нагроможденные нашей цивилизацией для того, чтобы испортить радостный день. Брачная церемония совершилась.
Воспользовавшись входящим в моду обычаем, Октав и Арманс отправились будто бы в Дофине, где у де Маливеров было родовое поместье: на самом деле он увез ее в Марсель. Там он сообщил жене о своем обете посетить Грецию: по его словам, он хотел доказать, что хотя и презирает повадки военных, но шпагой владеет неплохо.
Арманс была так счастлива после свадьбы, что отнеслась к этой временной разлуке довольно спокойно. Даже Октав не мог не видеть, как велико ее счастье; поэтому он, проявив величайшее, с его точки зрения, малодушие, на неделю отсрочил отъезд и побывал с нею в Святом Гроте[89], в замке Борелли[90] и в окрестностях Марселя. Октава трогала радость его молодой жены. «Она играет комедию, — говорил он себе, — об этом с очевидностью говорит ее письмо к Мери. Но как хорошо она играет!» Бывали минуты, когда, глядя на блаженную радость Арманс, он и себя начинал чувствовать счастливым. «Какая другая женщина на свете, — думал он тогда, — даже искренне любящая, могла бы подарить мне такое счастье?»
Но вот настал день разлуки. На борту судна Октав дорого расплатился за эти минуты надежды... Несколько дней он не мог найти в себе силы покончить с жизнью. «Я буду последним из негодяев, буду трусом в собственных глазах, — твердил он себе, — если после приговора, произнесенного таким справедливым человеком, как Долье, не верну свободы Арманс. Расставшись с жизнью, я мало что потеряю. — Тут Октав вздохнул. — Арманс прелестно изображает любовь, но она изображает ее по памяти, так как не совсем еще забыла свои прежние чувства ко мне. Я быстро наскучу ей. Она, быть может, уважает меня, однако страсть ее уже угасла, и моя смерть, хотя и огорчит ее, но не приведет в отчаяние». Эта жестокая уверенность постепенно заслонила от Октава прекрасный образ Арманс, опьяневшей от счастья и замершей в его объятиях накануне отъезда. На третий день плавания к Октаву вернулось мужество, а вместе с мужеством и спокойствие. На траверзе корабля появилась Корсика. Воспоминание о великом человеке, который умер таким несчастным[91], вселило твердость в душу Октава. Непрестанно думая о нем, он как бы взял его в свидетели своих поступков. Октав сделал вид, что серьезно расхворался. Случаю было угодно, чтобы единственным лекарем на судне оказался старый плотник, утверждавший, что умеет распознавать лихорадку; он сразу поверил тому, что молодой человек, якобы метавшийся в бреду, тяжко болен. Несколько дней притворства — и через неделю все уже считали, что больной безнадежен. Увидев это, Октав во время одного из своих так называемых просветлений вызвал к себе капитана и продиктовал ему завещание, которое подписали девять человек, составлявших экипаж судна.
Из предосторожности точно такое же завещание Октав оставил у марсельского нотариуса. Все свое имущество он завещал жене, но поставил одно странное условие: Арманс должна выйти замуж не позднее чем через двадцать месяцев после его смерти. Если она почему-либо не выполнит этого условия, все имущество переходит к матери Октава.
Подписав завещание в присутствии всего экипажа, Октав сделал вид, что очень ослабел, и попросил прочесть над ним заупокойную молитву. Матросы-итальянцы исполнили его просьбу. Он написал Арманс и вложил в пакет клочки послания, которое имел мужество написать в парижском кафе, а также письмо к Мери де Терсан, найденное им в ящике с апельсинным деревцем. Никогда еще Октав не испытывал такой нежной любви к ней, как в эти последние минуты. Наконец, он мог позволить себе все сказать своей Арманс — все, кроме того, что расстается с жизнью добровольно. Больше недели он продолжал разыгрывать умирающего, и не было дня, чтобы он отказал себе в удовольствии написать Арманс хоть несколько строк. Письма эти он вручил нескольким матросам, которые обещали ему лично передать их марсельскому нотариусу.
Юнга крикнул с наблюдательной вышки: «Земля!» На горизонте уже была видна Греция, уже вырисовывались очертания гор Морен. Свежий ветер подгонял судно. Слово «Греция» пробудило в Октаве мужество. «Приветствую тебя, земля героев!» — прошептал он. В полночь третьего марта, когда из-за горы Калос выплыла луна, смесь опия с дигиталисом, приготовленная самим Октавом, безболезненно освободила его от жизни, которая была исполнена для него таких страданий. При первых лучах зари матросы нашли его неподвижное тело на капитанском мостике. Он лежал на снастях, улыбаясь, и его редкая красота поразила тех, кто его хоронил. Во Франции только Арманс заподозрила истинную причину смерти Октава. Спустя немного времени, как только умер маркиз де Маливер, Арманс и г-жа де Маливер приняли постриг в одном и том же монастыре.